Современная любовь [Констанс ДеЖонг] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Констанс ДеЖонг Современная любовь

The present translation is based on Modern Love by Constance DeJong (Ugly Duckling Presse/Primary Information, Brooklyn, NY, 2017). Published by permission of Ugly Duckling Presse and Primary Information


Перевод: Саша Мороз

Редактор: Алексей Порвин

Корректура и верстка: Юля Кожемякина

Адаптация дизайна: Юля Попова


Главный редактор: Александра Шадрина


Издатели:

Светлана Лукьянова

Александра Шадрина


Дизайн обложки основан на оригинальном дизайне Standard Editions 1977 года


© Constance DeJong, 2017

© Саша Мороз, перевод, 2019

© No Kidding Press, издание на русском языке, оформление, 2019

* * *

Книга первая

Часть первая

Повсюду я вижу лузеров. Таких же неудачников, как я, которые не могут достичь успеха. В Лондоне, Нью-Йорке, Марокко, Риме, Индии, Париже, Германии. Мне стали встречаться одни и те же люди. Я думаю, мне стали встречаться одни и те же люди. Я бреду, не разбирая дороги, пялюсь на незнакомцев и думаю: я откуда-то знаю вас, не припомню откуда. Улицы вечно людные и узкие, они полны мужчин. Всегда ночь, и все незнакомцы – мужчины.


Я слышу, как говорит новый мир. Повсюду его эко-палео-психо-электро-космический говор. Разумеется, разговор ведут мужчины, решая проблемы и всё объясняя. Я не понимаю, что всё это значит, мои уши болят, а глаза лезут из орбит, я не вижу в этих уличных болтунах творцов нового мира. В любом случае они не реальные лузеры. А новый мир – это старый сон.


Они говорили: «Подожди, вот будет тебе двадцать семь, и ты пожалеешь». Мне двадцать семь. Я ни о чем не жалею.


Кто такие «они»? Нет ответа.

А новый мир? Я слышала его приметы; не видела его следов; смотрела дальше:

я видела людей в Индии, у них не было рук, не было ног, не было одежды, не было еды, не было денег, не было жилья, не было ничего, кроме других людей, людей, людей. Реальные лузеры. Я говорила с очень серьезными людьми в Европе, они были моими ровесниками и не были ими, потому что смотрели на себя со стороны. Они были более оторванными от жизни, но такими же реальными лузерами. Они видели: совпадения между далеким настоящим и ближайшим прошлым; себя самих. Я видела, как бугимен истории выходит из-за угла и впопыхах ищет место, чтобы с шумом упасть на землю. Это меня испугало, вот почему я суетливо бегала кругами по Парижу, Риму, Германии и много шумела. Вела себя бесцеремонно. Критиковала всех подряд, выдумывала истории, на бешеной скорости.


«Весь мир вертится и я бегу по кругу ха ха я блондинка ах как кружится голова тараторю солнцу оно садится за Сомневальной аркой…» Болтовня без остановки. Бег без умолку. Сегодня здесь, а завтра – не оставив никаких следов моей непопулярной, нескладной картины мира. Хорошая девочка.


«Я что, всегда буду одинока?» – думаю я.


Нет, неудачники, которых я встречаю повсюду, – это еще не реальные лузеры. Они все имеют счета в банке: могут позволить себе быть лузерами. Я на мели. По какому курсу можно обменять мои ценные сведения? Буду метать бисер на тротуар, на страницу. Буду слабой и сентиментальной: «Новый мир – это старый сон, а я устала от снов. Поднимись ко мне». Я шепчу на ухо незнакомцам.


Семь лет я прожила во снах…


Я думаю, мне нужно прошлое. Я слишком много думаю. Известная болезнь. Я даю клятву: сдерживаться, быть внимательнее, использовать поменьше французских и/или модных слов. Я должна следить за собой. Семь лет я видела сны. Я проживаю две, три, четыре многогранные жизни; эти людные узкие переулки захватывают меня. Я должна беречь себя, небезопасно женщине бывать одной на улицах. Пора уходить отсюда. Я позову кого-нибудь к себе. «Эй, детка, поехали ко мне, покажу тебе мои лучшие рецепты. У тебя много наличных?» Наконец-то можно ничего не стыдиться. Сейчас 1975 год, можно говорить и делать всё, что хочется. Я хочу в этом убедиться. То есть говорить и делать всё, что я хочу. «Эй, детка».


Я хочу, чтобы этот парень входил в мои планы. Я думаю: «Может, он убийца или коп». Я это выясню:


– Как пишется слово «Они», с большой или с маленькой буквы? – спрашиваю я.


Он усмехается:


– Всё слово большими буквами, дорогуша.


Уф. Он понял, что я имею в виду. Он не один из них. Два неудачника. Как я и хотела. Я называю его Родриго, это мое любимое романтическое имя. Все незнакомцы – это мужчины с романтическими именами. И романтическим прошлым.


Мы с ним в моей комнате. Кажется, мне нужно в чем-то убедиться, но не знаю, в чем именно. Я должна решиться: две клетки слились, и вот двадцать семь лет спустя я здесь, в моей комнате – сижу на моем персидском ковре. С Родриго. Теперь у меня есть прошлое. Теперь Родриго увидит меня такой, как я хочу. Я хочу, чтобы Родриго нашел меня сногсшибательной. Я хочу быть как разбитое стекло на тротуаре; как бриллианты на черном бархате; как блестящая россыпь на земле. Значит, я хочу контролировать людей. Это никуда не годится. Лучше выберу быть осторожной.


Посмотри на меня. Увидь меня. Сзади, сбоку, сверху, снизу, в любом положении я – одно и то же. Смотри: я повсюду; я неотличима от ковра я мебель пол потолок стены книжные полки. Смотри, как все эти вещи сочетаются друг с другом. Всё, от ритуальных предметов до простого стула, расставлено безупречно, как в викторианской усыпальнице. Здесь нет места случайности или случаю. Это никуда не годится.


Мне встречалось слишком много художников. Я не могу прожить жизнь, наблюдая, как организованы цвета, как построены пропорции и композиция. Я не живописец.


На мне красный свитер. В руках – синяя кружка. Я сижу на персидском ковре. Здесь мой дом. Эта комната существует отдельно от всего мира, и она же – целая Вселенная. Здесь может произойти что угодно, у меня есть всё, что нужно: я живу здесь.


– Я вижу тебя насквозь, детка. Я мог бы вести твой дневник, – говорит Родриго.


Я чувствую себя разбитой. Я не хочу быть как разбитое стекло. Я не хочу быть метафорой.


Мы в моей комнате. Я могу делать всё что хочу. Я хочу Родриго. Я хочу, чтобы он сделал со мной всё. Я хочу, чтобы ему было легко со мной, с тем, что принадлежит мне, с моим пылким желанием. Я должна показать себя и свой дом с изнанки, чтобы он мог проникнуть в глубокие, темные, сокрытые, тайные, таинственные, сказочные, волшебные смыслы моей жизни. И он исчезнет. Вместе со мной.


«Возьми эту кружку: это волшебный сосуд, который переносит легенды из уст в уста. Поднеси его к уху и слушай сладостный шелест, с каким раскрываются тайны Вселенной. Слушай приятные голоса ангелов, которые прошли сквозь века, слушай раскаты грома. Посиди на этом ковре: он передавался из поколения в поколение. В каждом пятнышке, в каждой потертости – история жизни. Садись вот здесь, где леди Мирабель выронила бокал вина, в исступлении падая прямо в объятия месье Лепренса. Видишь этот свитер: мой любимый. Я купила его у старухи на блошином рынке в Париже, она продавала цыганские шарфы и пушистые свитера. Это священный красный. Насыщенный темно-красный – это цвет крови, которая струится по моим венам».


Две клетки сливаются, и двадцать семь лет спустя я иду домой с Родриго. Я хочу, чтобы он чувствовал себя как дома. Я сделаю кофе.


– Я сделаю кофе. Чувствуй себя как дома.


– Окей.


Родриго прислоняется к стене. Его пальцы неустанно двигаются. Вокруг его головы – цветные огоньки. Он прикасается не касаясь, я оборачиваюсь не оборачиваясь, мы говорим друг другу «да» без слов, потом дико и безудержно трахаемся. У меня нет визуальных образов, чтобы передать это. Родриго делает со мной всё. Он трогает меня везде. Мы делаем всё: сзади, сбоку, сверху, снизу. Я кончаю во всех положениях. Мне хорошо как никогда – он говорит, что ему тоже.


– Мне пора, – говорит Родриго. – Может, еще увидимся.


Это современная любовь: короткая, страстная и нежная.


Я хочу рассказать вам историю моей жизни. Это очень интересная история. Однажды в полночь мое одиночество в Ла Сохо нарушил незнакомец, который постучался ко мне в дверь. Его имя – месье Лепренс. И целых семь лет я

«Не нужно ничего рассказывать. Я вижу тебя насквозь, я мог бы вести твой дневник. Как будто знаю тебя всю жизнь. Молчи. Иди ко мне», – шепчет Родриго.

Он прикасается не касаясь, я оборачиваюсь не оборачиваясь, мы говорим друг другу «да» без слов, мы валим друг друга на кровать, мы растворяемся, исчезая глубоко глубоко глубоко в темном волшебном таинственном тоннеле любви. У меня нет визуальных образов, чтобы передать это. Он прикасается, я оборачиваюсь, потом мы трахаемся. Он прикасается, я оборачиваюсь, потом мы трахаемся. Он прикасается, я оборачиваюсь потом мы трахаемся. Он прикасается, я оборачиваюсь потом мы трахаемся. Он прикасается я оборачиваюсь потом мы трахаемся.


Люди говорили мне: если не бросишь писать, может быть, сделаешь себе имя. Они были правы: мое имя – Констанс ДеЖонг. Мое имя – Фифи Корде. Мое имя – леди Мирабель, месье Лепренс и Родриго. Родриго – мое любимое имя. Сперва я носила имя отца, потом имя мужа, а после – имя второго мужа. Я не знаю, не хочу знать, почему всё так. Они говорили: «Вот будет тебе тридцать, и ты увидишь». Когда мне было тридцать, я стояла у Ворот Индии. Я ничего не видела. Мне всё еще тридцать. Я хочу рассказать вам историю моей жизни.


Сперва меня звали Джон Генри. До рождения я была мальчиком: мой отец, как это свойственно отцам, ждал именно мальчика. Потом я стала запасным вариантом, очень романтичное прозвище. Потом я взяла имя мужа, теперь – имя другого мужа. Я продолжаю писать. Конечно, ничего не изменилось. Я продолжаю встречать одних и тех же людей повсюду. Я затихаю и распаляюсь снова, я сгораю от желаний, свойственных моему возрасту. Повсюду – язычки пламени. То замирают, то разгораются снова. Я перестаю сдерживать себя и нарушаю клятвы, перестаю притворяться, что существует внутреннее и внешнее. Пепел кружится у моих ног, когда я на цыпочках выхожу за дверь. Дверь, мои двери распахнуты навстречу свету. Они ведут к самому сердцу, к самой сути. Это чувственная ассоциация.


Однажды ночью я бродила по Сохо. На улицах было очень людно: должно быть, была суббота. По улицам по двое и по трое гуляли люди, они болтали, заходили в бары. Я рассматривала книги в витринах и думала о своем. Люди кричали друг другу: «Эй, Генри!» – «Привет, Пабло, как дела?» – «Эй, это же Гийом и Мари». – «Как дела, Гертруда? Идешь на вечеринку к Руссо?» – «Видел Эрика? Что с ним? Я слышал, он уехал из города». Темные потоки метались по улице. Мерцающие цветные огни, крупные тени в туманном гуле голосов скользили мимо. Слегка задевали меня. Я чувствовала, как к спине прилипает шерстяной свитер, как по венам бежит кровь; моя голова отяжелела, и сознание наполнили причудливые узоры: круги в квадратах, запутанные структуры, параллелограммы, чашки кофе, предметы мебели, части тела, списки, обрывки фраз… Я увидела Родриго, он быстро исчез за углом. Он ищет немного кокса и сочувствия; его имя – Мик Джаггер. Не меня ты ищешь, детка. Он думает, современная любовь не стоит того, чтобы предаваться ей снова. Думаю, я видела Родриго. Должно быть, мне привиделось. Впрочем, его никогда особенно не волновали мои сраные видения.


Однажды в полночь мое одиночество внезапно нарушил незнакомец…


Тук. Тук. Тук.


– Леди Мирабель?


– Разумеется, – ответила я.


– Надеюсь, я не потревожил вас. Я проходил мимо и заметил, что в вашем окне горит свет, и подумал


Поначалу мне было сложно найти ему место. Он был с востока. Татарин, а может быть, перс. Мы говорили по-французски. Он объяснил, что увидел свет, проходя мимо моего окна. Единственный луч света на мрачной Рю Ферма. До его дома на Рю дю Драгон был неблизкий путь, и он решил зайти на минутку и, если будет уместно, выпить вина, чтобы освежиться перед долгой дорогой. Моя горничная только что принесла вечернее бордо, и я с легкостью угодила незнакомцу, не побеспокоив дремлющих домочадцев. Не успела я опомниться, как совершенно очаровала месье Лепренса. Мои юбки тихо зашелестели, когда мы упали – случайно встретившись, но полюбив, будто по воле рока, – в объятия друг друга.


Часто, гуляя по саду, сидя у окна или занимаясь нескончаемым домашним трудом: моя вышивка, мои письма, мой салон, мои счета, мои друзья, – я вздрагивала, вспоминая об этом любовном эпизоде в моей жизни. Эти воспоминания захватывают меня. Я чувствую его прикосновение. Я оборачиваюсь. Потом я падаю, исчезаю в темном переулке. Я знаю этот переулок, знаю, куда он ведет. И всё же я не могу сдерживаться. Мой ежедневный труд, простые дела, благонравные поступки, все мои повседневные занятия – всё рассыпается в прах. Мои жемчуга – это мыльные пузыри, они летят над крышей, к морю. Я смотрю, как они исчезают за горизонтом, и отпускаю их. Только дети гонятся за такими ускользающими видениями. Но меня не проведешь. Я знаю, что это прозрачная метафора. Я смотрю сквозь нее, вижу бриллиант, сверкающий в ночи. Бриллианты навсегда. Я всегда могу на них положиться, когда то, что я вижу, слышу, чего касаюсь, ослепляет, оглушает меня, лишает чувств. Когда я чувствую его роковое прикосновение, я отпускаю себя. Я возвращаюсь. Я слышу, как ладонь ложится мне на сердце, я слышу стук в дверь. Мне не нужно постоянно очищать, полировать и охранять мое сокровище, мое воспоминание. Мое чувство не подвержено порче и старению, оно вечно. Месье Лепренс – внутри меня. Навсегда. Есть место, где чувства остаются неизменными. Комната. Вечная ассоциация. Целые дни рассыпаются в прах, когда появляется месье Лепренс: а потом мой любовник-фаворит становится одним мгновением, мгновением-мифом. Одно мгновение может стать событием. Мгновение может стать роковым событием. Мгновения достаточно. Я не шучу: больше ничего не нужно. Мое сердце на миг озарилось светом. Всё пылало. Блистательная усыпальница. Звезда. Это всё еще сердце. Сейчас 1975 год, и я не жалею, что умерла за любовь.


Прошли годы, и иногда я всё так же вздрагиваю. Я говорю модные слова, чтобы окутать ими мои живые чувства. Я окутываю себя постоянным стремлением к именам, чтобы называть чувства, как будто это предметы. Образ месье Лепренса символизирует любовь, истину, мудрость, честность и прочее. Память о нем, воспоминания возникают рефлекторно, молниеносно. От этого я вздрагиваю. Спешно перебираю свои вывернутые наизнанку представления о любви и смерти и… «Даже сейчас, в наши дни, в наше время», – говорю я себе. Даже в это время озарений? Я говорю: да, даже здесь остается место для истории любви. Я не нуждаюсь, не хочу нуждаться в идеальной, священной трактовке происходящего. Я всегда иду туда, куда ведут меня эти короткие переулки. Радужные пузыри кружатся в небесах. Я сказала месье Лепренсу: слова – это лишь птицы, которые переносят чувства. Что до меня, то мне не нужно ничего: бриллианты сверкают всегда. На них можно положиться. Это чистая правда: я с радостью устремляюсь вниз, когда открывается дверь люка. Я падаю, раз, ещё раз, бесчисленное множество раз. Это всегда интересно. Этого достаточно. Нет. Мне не жаль, что однажды я умерла за любовь. Теперь мне дан второй шанс, и он обещает больше.


Итак, вот моя история. Я в моей комнате. Долгий срок, который я отбыла здесь, не описать в этой долгой фразе: я сижу, я стою, я слоняюсь от стены к стене, легко переступая с половицы на половицу, изнуряя себя до такой степени, что от меня остается лишь тень, уподобляясь вспышкам света на потолке, на стенах, стараясь слиться с фоном, пытаясь стать безымянной и безликой, надеясь, что останусь навсегда в этой тотальной свободе неопределенности, я – заключенная, я беспробудно сплю. Так проходит семь лет. Долгое наказание. Я запомнила его как время, проведенное в камере одиночного истончения. Я свободна говорить всё, что хочу. Я говорю Родриго: я хочу быть стражем у врат нерешительности. Хочу знать, почему всё так, причину всех вещей. Я подозреваю, он не понимает, к чему я клоню. У него нет времени. Нет времени на долгие, замысловатые разъяснения. Он вздрагивает всем телом, когда я говорю. Похоже, он только и думает, что о сексе. Я считаю его сногсшибательным, я хочу думать о нем как о человеке, лишенном недостатков, я готова встать перед ним на колени. Думаю, меня утомляют мужчины. Я ему покажу. Я тебя помещу в картину, залитую лунным светом. Вот твое место. Ты навечно заключен в рамку романтичной сцены. И я скажу даже больше.


В комнате – два незнакомца. Три незнакомца в комнате. Во сне, который длился семь лет, меня уже две, четыре, шесть; я многократно умножаюсь. Комната наполнена людьми. Я мечусь по комнате, пытаясь понять, почему всё так, стараясь стать причиной всех вещей. Я не верю в числа. Я гонюсь за общим результатом, желая выяснить, как всё складывается в целое. В комнате есть сущности. Неуловимые. Тем не менее они есть. Они столь же реальны, как и числа. Они – мои гости: станционные смотрители, генералы, писатели, художники, бесчисленные военные, редакторы, няньки, потерянные дети, разнообразные животные, долгая вереница живых и мертвых. Вообще-то я не ищу их. Они сами приходят ко мне, как посетители, у которых есть своего рода привилегии. Они приходят, я принимаю их. Когда они сидят, я стою. Когда я говорю, они слушают. Когда они встают, я оборачиваюсь. Когда я смотрю, они пристально смотрят в ответ. А когда с меня всего этого довольно, я выдумываю причину, чтобы гости ушли, я говорю им: «Мое имя – Этуаль, я из Франции, я живу здесь, в Эйфелевой башне, я пуп земли, ха ха я звезда, мир вертится вокруг меня». А когда они уходят, я думаю, неужели я всегда буду одна.


Я думаю: «Может, я слишком много читаю».


Однажды я восклицаю: «Меня окружают дураки и дурацкие идеи! Я хочу лучшего мира!» Я сама создам лучший образ всего. Вот моя идея: я положу Землю на спину гигантскому слону, чтобы он держал ее в пространстве. Слон стоит на черепахе, которая, в свой черед, плывет по морю, заключенному в чашу.


Таков был общий результат одного дня.


На следующий день я сижу с книгой о мифологии Индии. Я читаю: «В индийской мифологии Земля находится на спине гигантского слона, который держит ее в воздухе. Слон стоит на черепахе, которая, в свою очередь, плывет по морю, заключенному в чашу». Это меня огорчило.


Я не люблю, когда придуманное мной написано кем-то другим; я чувствую себя глупо.


На следующий день я сижу, стою, слоняюсь, вздыхаю, стенаю, жалею себя, говорю сама с собой:


«Мир придет ко мне, или я приду к нему?» – сказала она.


«Вам нужно решиться», – сказала она.


Легко ступая, я подхожу к книжному шкафу. Я беру книгу наугад. Я читаю: «Я наблюдаю за ней, – сказал он, – с необъяснимым восторгом, за ее жизнью в башне, оснащенной телефонами, телеграфами, фонографами, беспроводными сетями, передвижными экранами, проекторами, видеомониторами, словарями, расписаниями и свежими новостями. У нее есть всё, что нужно. Она носит египетское кольцо, которое сверкает, когда она говорит. Такой хорошо снаряженной женщине незачем путешествовать. Двадцатый век перевернул историю о Магомете и горе; в наши дни гора приходит к современному Магомету».

Мне жутко не понравилась эта характеристика.

Я прочла ее; никаких глубоких чувств у меня не возникло; сон закончился.

Другими словами, я прозрела.

Той ночью я села за стол и написала: (1) РАЗНОРОДНОЕ НЕ УНИВЕРСАЛЬНО. (2) НЕ ВСЕ СОВПАДЕНИЯ ИНТЕРЕСНЫ. В этих двух предложениях – все мои ежедневные уроки жизни: все семь лет уместились в эти слова. Лучше бы мне как следует осмыслить всё это. Меня беспокоят мои записки: они непонятные, слишком запутанные и/или слишком личные. Я прикрепила их на дверь холодильника и вышла на прогулку.


Должно быть, была суббота. Все вышли на улицы. Я случайно натолкнулась на Хорхе Луиса Борхеса. Вероятное совпадение…


Я случайно натолкнулась на Боба Дилана.


Я случайно натолкнулась на Хорхе Луиса Борхеса и спросила разрешения процитировать его в моей книге.


– Окей, Хорхе? Я хочу использовать фрагмент о человеке, который лишен свободы. Ну, вы понимаете, о современном сновидце. Я пишу тюремный роман. Мне только нужно сделать пару отступлений от вашего оригинального текста. Немного дополню в двух местах. Ну, что скажете? Окей?


– Окей, дорогуша. Я часто говорил: «Любое содружество – тайна». Но запомни: всегда пиши о том, что знаешь.


– Окей.


Я напишу о прошлом. В прошлом всё расставлено безупречно. Все предметы равной величины: люди, книги, события, стулья, числа, я, любовь, Нью-Йорк – всё одинаковой величины. Всё взаимозаменяемо. Немного того, немного другого; всё случайно, взаимосвязано. Это так просто, всё сочетается со всем: события – это вещи; люди – вещи; предметы имеют цвет и пропорции, образуют композиции; они просто вещи, которые следуют из других вещей / ведут к другим вещам. Всё это очень мило. Я терпеть не могу этот сон. Этот современный сон, любовь к усложненности. Я уже видела этот сон. А он видел меня. Во сне я становлюсь привычной частью многолюдного, безвоздушного пространства. Я неотличима от ковра, мебели пола потолка и прочего. Мое сознание наполнила замысловатая чепуха, из-за которой все совпадения стали такими интересными. Я вспоминаю:


«Этот ковер весь в пятнах и потертостях. Если я соединю отдельные пятна, то смогу прочертить карту поколений, которые на протяжении всей жизни ходили по этому персидскому ландшафту. Я смогу передать через образ, как течет жизнь. Я назову его „Форма времени“. Мое озарение сделает меня знаменитой». Мои видения образы идеи, мои клятвы, мои пылкие желания, мои размышления, мой род занятий: я спала крепким сном.

– Эй, детка, я хочу открыть тебе секрет.

– Отлично.

– Видишь эту кружку? Я хочу, чтобы она была твоей.

– Она имеет хоть какую-нибудь ценность?

– Ты только о деньгах и думаешь!

– Это правда.

– Ты знаешь, что деньги – это далеко не всё? Ты знаменит, вот что имеет значение.

– Да, это так.

– Ты что, не можешь просто восхититься моей любимой кружкой? Я хочу, чтобы она была твоей, потому что она мне очень дорога.

– Неужели.

– Потому что ты мне дорог. Ты мой настоящий друг. Ты знаешь, что это значит? Знаешь, как трудно отыскать в мире верного, преданного друга?

– Конечно знаю. Это не секрет.

– Неужели.

– Мне пора. Я не знаю: «Может ли юная девушка найти настоящее счастье, полагаясь только на меня и на предметы?»

Когда он оставляет меня, я придумываю причины жить дальше. Я помню, что люди всегда говорили мне: пиши о том, что знаешь. Я знаю много художников. Меня окружают люди, которые занимаются искусством; такие же неудачники, как я. В это я не верю. Я верю, что в искусстве что-то есть. И я даже знаю что. Искусство – это…


«Нет, нет, нет!» – кричат редакторы. «СЕКС. РЕВОЛЮЦИЯ. НАСИЛИЕ. Большие темы. Все слова большими буквами, дорогуша. Мы не сможем сделать деньги на искусстве, твоих друзьях, твоих убогих озарениях. Послушай, ангелок, ты же хочешь сделать себе имя?»


«Да, – шепчу я. – Я хочу кучу денег. Но что нужно делать бедной девочке?»


«Поднимись к нам, – сказали они. – Ты узнаешь».


Общество кричит: «Нет! Мы хотим Образования, Еды, Жилья. Мы хотим наши права!»


Люди кричат: «Не продавай себя Мужчине, не будь предательницей».


Да, да. Вы правы, ваши права, я заикаюсь, я спотыкаюсь, мне нужно бежать бежать бежать, нужно работать, чтобы не оказаться на улице. Угрозы обвинения оскорбления сыплются как град; в голове всё плывет; улицы заполняются водоворотами крови и грязной воды, в которых кружатся обломки мебели и части тел. Темно, кругом полно людей, я мчусь что есть сил, на волосок от смерти.


Боже, получилось. Я в безопасности, в моей комнате. (1) Вселенная – это слово из мифологии: я где-то это прочла. (2) Вселенная – это огромный мыльный пузырь, который зарождается в склянке и заканчивает свой путь в раю для пузырей. В Новой Шотландии есть люди, которые отправляют детей не в колледж, а на Остров пузырей. Ну и пусть; возможно, им будет дан второй шанс, и он обещает больше. А может, и нет. Я им не мать. Что до меня, то я самодостаточна. То есть я укрылась в спокойном уголке. Я мерю шагами зону безопасности. Изнуряя себя до такой степени, что от меня остается лишь тень. Держусь за мою драгоценную целостность и беспокоюсь: не могу же я прожить жизнь, полагаясь только на людей искусства. Мне нужно больше увидеть в мире, войти в контакт с более сильной энергией. Смогу ли я воспользоваться этой головокружительной возможностью? Смогу ли я позволить себе билет в Индию?

Часть вторая

Солнце садилось за холмами, город пылал в закатных лучах, а небо наполнялось светом. Индия в замедленном времени, несезон в самом разгаре. Неспешный караван дней тянул за собой ночи, что растворялись при наступлении следующего дня, который так же плавно растворялся, как тень на воде на пустынной земле на горах на равнинах. Безоблачное небо наполнялось светом, с моря дул прохладный бриз. Было раннее утро. К счастью, день ожидался не слишком жаркий. Но вездесущая мелкая пыль была неотступной. В свете луны сад стал очень красивым. Тихие, неподвижные деревья отбрасывали на лужайку длинные, густые тени, терявшиеся где-то меж застывших кустов. Птицы устроились на ночлег в темной листве. На дороге почти никого. Изредка вдалеке слышалась песня. А в остальном сад был тих, полон шорохов, и деревья обрамляли подернутое дымкой серебристое небо. Дождь шел всю ночь и почти всё утро, и солнце садилось в тяжелых, темных тучах. Небо было бесцветным. Лягушки квакали всю ночь, настойчиво и ритмично; но с рассветом утихли. Утро было серым. Солнце показалось из-за леса, полное жгучего блеска, но вскоре скрылось за облаками. Весь день солнце и пасмурное небо боролись друг с другом. Облака проходили сквозь широкое ущелье; скапливались у холмов. Тучи по-прежнему чернели над долиной и грозили разразиться дождем к вечеру. Ночь была спокойной и тихой. Ранним утром безмятежное море плескалось о белый берег. Древняя синева моря сияла. Вдалеке дым парохода почти отвесно поднимался в небеса. До восхода солнца оставалась еще пара часов. На небе не было ни облачка. В деревне все еще спали. Небо окаймляли темные очертания холмов. Ночь была совершенно спокойной. Луна еще только выходила из моря среди облаков. Синие воды были неподвижны. Орион был еле виден на светлом, серебристом небосводе. Белые волны плескались о берег. Огромная луна восходила над грядой облаков. Пошел дождь. Лило как из ведра, дороги затопило, а пруд, заросший кувшинками, вышел из берегов. Деревья гнулись под тяжестью ливня. Птицы вымокли и не могли лететь. Внезапно лягушки стихли. Тем вечером всё было особенно красивым: солнце садилось за темным городом, за одиноким минаретом, который будто направлял весь город вверх, к небесам. Облака были красные с золотым, озаренные солнцем, завершившим свой путь над прекрасной печальной землей. А когда сияние погасло, на небо вышел молодой месяц. Нежный молодой месяц взошел над темным городом. Солнце уже касалось верхушек деревьев, и они вспыхивали мягким светом. Они обрамляли собой небеса. Лепестки одинокой розы отяжелели от росы.


Небеса были омыты дождями; дымка рассеялась, оставив после себя ясное ярко-голубое небо. Густые тени имели четкие очертания, а высоко на холме отвесно поднимался столб дыма. Всё еще было рано, и легкий туман покрывал кусты и цветы. Солнце еще только вставало за неподвижными деревьями. Щебетавшие птицы уже разлетелись по дневным делам. Было довольно рано. Южный Крест, ясный и красивый, был виден над пальмами. Земля вокруг каждого ствола была покрыта обильной росой. В домах еще не зажегся свет. И звезды были очень хорошо видны. Но восток неба был озарен пробуждением дня. Несколько дней шел дождь. Темные тучи возлежали на холмах и горах. В отдалении сгущался плотный туман, укрывая собой землю. Повсюду были лужи, и всё вокруг было мокрым насквозь. Стоял чудесный день, солнце только поднялось над макушками деревьев, и было пока не слишком жарко. Бледно-голубое море было спокойным. Белые волны медленно накатывали на берег. На небе ни облачка. А убывающая луна была в зените. Когда солнце поднялось выше, на равнины легли длинные тени. Был красивый день, ясный и не слишком теплый. Только что прошел дождь. Теплый, моросящий, долгоиграющий дождик. Небо было ярко-голубое; горизонт наполнили гигантские облака. Рано утром, прежде чем солнце выйдет из-за моря, пока земля покрыта обильной росой, а на небе видны звезды, здесь очень красиво. Всё затихает на фоне рокота моря. Утренняя звезда гаснет. Горизонт моря вспыхивает золотым светом. Тень медленно ложится на землю. На море штиль. Море покоилось, пока с северо-востока не пришел ветер. Песок отбелили солнце и соль. Сильно пахло озоном и водорослями. На пляже не было ни души. В восточной части неба краски были ярче, чем следы заходящего солнца. В облаках сверкали молнии, резкие, ослепительно яркие, как бриллианты. Там были другие причудливые формы. И все цвета, какие только можно представить. К западу – насыщенный оранжевый цвет. Несколько дней шел дождь. Была ясная звездная ночь. На небе ни облачка. Убывающая луна светила над высокими неподвижными пальмами. Орион был хорошо виден в западной части небосвода, а Южный Крест – над холмами. Ни в одном доме не горел свет, на узкой дороге было темно и пустынно. На море был штиль. Через час или два, должно быть, из-за холмов выйдет солнце, а луна на ущербе зайдет в пучину вод. А пока – ни шороха в кустах, всё неподвижно. Птицы молчали. Был чудесный прохладный вечер после жаркого, солнечного дня. С моря доносился бриз, а пальмы, качаясь, обрамляли небо. Солнце садилось. День медленно, неспешно погружался в черную индийскую ночь. На пляже стояла женщина. Она ехала в поезде, поднималась из долины, сидела на холме. Женщина путешествовала по Индии одна. Она ела мороженое, потому что был ее день рождения. Темно-синяя вода была полна отражений. На мгновение она задалась вопросом, что бы подумал человек тридцати лет? Был чудесный прохладный вечер в Бомбее после жаркого, солнечного дня. Садилось солнце. С моря доносился бриз, и вода начала играть искрящимся светом на фоне темнеющего горизонта. Пальмы качались на ветру. Вода была полна отражений; женщина стояла у Ворот Индии; была очень ясная, звездная ночь.

Часть третья

Она была случайным зрителем?

По городу ползли слухи. Она была реальным источником вдохновения для его работ? Он был тираном? Любовником, контролирующим каждый ее шаг? У этой грустной истории будет продолжение, или всё уже кончено? Если всё кончено, отменят ли они субботнюю вечеринку? Вопросы множатся. Все вопросы основаны на слухах. Я слышала, их расставание с Жаком наделало много шума. Сначала весь Париж ждал, когда они окажутся в постели. Потом все наблюдали за тем, что будет дальше, строили новые прогнозы, распускали слухи. Ей было двадцать пять, когда они сошлись, и тридцать пять, когда они расстались. Как и следовало ожидать, весь Париж наслаждался перипетиями их отношений. Пока слухи переходили из уст в уста, люди перешептывались, превращая реальные события в порочащие намеки и в игру слов: «Послушайте, не такая уж она невинная овечка. Говорят, он немного того, ну понимаете, тронулся чуть-чуть». Из-за слухов появлялись новые вопросы, а вопросы превращались в новые слухи, которые вошли в историю. Все постоянно перемывали им кости. Люди люди люди предавались сплетням сплетням сплетням. К тому моменту, как мы встретились, всё это уже кончилось. Голоса из прошлого не имели никакого эффекта; я ничего не слышала, я видела, что она – вопреки всеобщему мнению – не просто глупая актриса, чье жеманство доходит порой до абсурда. Мы только что закончили обедать. Мы тянули послеобеденное время, пока не настал вечер. Полулежа на подушках, она пребывала в оцепенении, которое было ей свойственно. Фифи Корде. Фифи Корде. Что вообще может быть свойственно такой, как она?

Часть четвертая

Фифи поцеловала заплаканную мать, семерых братьев и трех сестер, хмурого отца, запрыгнула в поезд, высунула голову из окна и изо всех сил махала обеими руками, пока ее родня совсем не исчезла из вида. Она их обожала, но ей было наплевать, если она их больше не увидит. Ей было девятнадцать. Она ехала в Париж учиться у Марселя Марсо. Все говорили, что у нее есть дар, настоящее природное дарование. Фифи знала, что у нее большое будущее, она была уверена в себе и вынашивала планы. Она изучала карту Парижа, погружаясь с головой в романтические названия улиц, в свои фантазии, в ритм вагонных колес, которые выстукивали ее имя так долго, что оно начинало звучать по-дурацки. Рита, Риииииита, Рииитиииитиииита. Это ее сценический псевдоним, часть намеченного плана. Также частью плана были: ярко-синий лак для ногтей и темно-зеленая губная помада. Ей пришлось ждать несколько недель, чтобы добавить к своему образу этот последний штрих. Наедине с собой, в купе, она любовалась результатом. Он был хорош. Отныне это будет ее фирменный знак. Она покружилась вокруг своей оси, помахала руками, несколько раз надула губки, посмотрела на свое отражение в оконном стекле. За год она овладела всем, что мог дать ей М. М. А потом отказалась исполнять старые номера для мимов. Все лучшие части этих номеров доставались мужчинам. А потом она не приняла приглашение в труппу. Они поссорились. Она ушла. Он сказал ей никогда больше не называть его М. М. Всю зиму Фифи работала над новой программой, то и дело выступая в кафе и забегаловках. Хозяева заведений не могли ей отказать. Ее черные сверкающие глаза. Ее бешеная энергия. Они разрешали ей давать интермедии между основными номерами. Ей даже можно было передавать по залу большую вельветовую шляпу с мягкими полями. Это было частью её выступления. Она показывала последний номер под патефонную версию песни Билли Холидей Pennies from Heaven. Она точно знала, что нужно делать. Не играть на публику. Она просто пела «под фанеру». Когда зрители хлопали что есть мочи, она пробегала вокруг сцены, осыпая всех жестяными монетками вперемешку с конфетти и блестками. Они хлопали еще сильнее. Публика ее обожала. К концу лета Рита набрала достаточно материала и полностью сменила программу, посвятив ее узнаваемым образам Америки. Она изображала хиппи, ковбоя, туриста, старлетку, домохозяйку, гангстера. Быстрые небольшие зарисовки. Иногда – просто позы. А также – пародии на знаменитостей: Чарли Чаплина, Мэрилин Монро и прочих. Ей нужна была любовь этих французов, и она отлично знала, что делать. Все были без ума от Риты, от ее Америки. Хозяин французской кофейни на Рю де ла Гайете предложил ей постоянное место за хорошую плату. По средам и выходным. Она колебалась. Он предложил в придачу жилье над кофейней. Третий этаж, дальняя комната. Она согласилась. Зрители, которые ходили за ней по пятам по всему городу, теперь толпились у «Ле кафе». Это всё сильно осложняло. Рите нужно было постоянно придумывать новые номера. Когда они с месье Лепренсом, хозяином кофейни, сократили программу до одного выступления в неделю, стало полегче. Рита стала нарушать правила. Она произносила реплики или выкрикивала слова. Уважающий себя мим никогда не сделал бы такого! Она переодевалась прямо на сцене. Она будто бы облачалась в новую личность и окутывала себя атмосферой следующего номера. Это было мило. Она всё еще с трудом находила контакт с подобострастной публикой. Зрителям вечно было мало. Она не танцевала стриптиз. Она была настоящим художником. С месье Лепренсом у нее состоялась еще одна деловая встреча. Два представления в месяц – возможно, этого вполне достаточно. Четыре года они наслаждались успехом, и денег хватало. Рита немного устала. Она решила, что человек, стоящий в дверях, ошибся. Он выделялся из общей массы. Она отвернулась. Он подошел к столику. «Прошу прощения, я ищу брата, месье Лепренса». – «Он ненадолго вышел. Присаживайтесь». Жак сказал, что никогда не видел ее представлений, хотя, конечно, его брат и многие другие постоянно говорят о ее артистическом даровании. Они разговорились. Рита пригласила его на ближайшее выступление. Он пришел. Потом она предложила подняться к ней. Он согласился, но пробыл у нее всего несколько минут. Ему там сильно не понравилось. Повсюду нижнее белье. Всего один газовый рожок, рисунки и дурацкие постеры на стенах. Он сказал, что им нужно увидеться в другом месте. Когда? В субботу. Где? Бульвар Распай, 49. Во сколько? В 9:00. Она подумала, он странный. Она не понимала почему. Возможно, всё дело в портфеле, который он всегда таскает с собой. Или в его странных манерах. Наверное, ему не меньше тридцати пяти. Рита была слишком занята, чтобы думать о нем.


Ему было сорок лет.

Жак. Краткая история.


Во-первых, у него была удивительная память. Этому его дару способствовали заметки. Сотни, тысячи коротких записей и цитат на клочках бумаги, вырезки из газет, копии писем – все было рассортировано и хранилось в отдельных конвертах. Заметки классифицировались по теме или по названию, и нужную можно было легко найти, он дополнял их, постоянно использовал, перемещал, делал новые. Пятнадцать лет ушло на то, чтобы собрать по-настоящему достоверную информацию, но это того стоило. Память была его путеводителем в мире конвертов, книг с его пометками, тетрадей, где он делал неразборчивые записи. Это была тщательно разработанная система хранения многовековых традиций поэзии, журналистики, личной переписки, прозы, драматургии, философии, истории. Он писал обо всех человеческих наслаждениях страхах надеждах тревогах фантазиях. Пожалуй, это была одна из поистине всеобъемлющих хроник на Западе.


По субботам Жак давал приемы. Он доверял личному общению, и молва о его салоне разлеталась благодаря друзьям и друзьям друзей. Весь Париж бывал у него. Гостеприимство отражало одну из граней его характера. Кроме того, в характере Жака была консервативная жилка. Это никого не волновало. Гости считали его чудаком, может, немного эксцентриком, в худшем случае – оригиналом. Каждый, кто заходил к нему домой, слышал небольшую речь – его приветствие для новоприбывших: «Признаю, что в салонных делах я остаюсь приверженцем классики. Позволить себе флирт, увлечься женщиной, которая пришлась по нраву, улучить минутку с ней наедине, поговорить, понизив голос, в укромном уголке, рассказать ей свежие сплетни и поймать на себе одобрительный взгляд, просияв от радости… если салон этого не позволяет – для меня это не салон. О, пусть французские салоны не теряют всех этих знаков внимания и ухаживаний! Пусть салоны не утратят живого желания радовать и приносить удовольствие, ведь они – настоящее, неувядающее, очаровательное украшение Франции!»


Рита отвела его в сторону. «Послушайте, Жак, – сказала она, – вы не можете жить прошлым. Мы не в девятнадцатом веке. Одно дело – писать, думать и даже беспокоиться о прошлом. Совсем другое – жить им. Вы же не хотите утратить реальность и увязнуть в одиноких беседах с самим собой». Годы житейского опыта внезапно потеряли всякое значение. Разве мог он возразить и что-то противопоставить? Ее сияющим черным глазам. Ее синим ногтям. Ее зеленым губам.


Ей было двадцать пять.

Еще один короткий эпизод. Рита и Жак. Рита и Жак. Рита и Жак. Рита и Жак.


Когда мы встретились, всё это уже стало историей. Историей? Это не предмет для шуток! Я хочу поделиться с тобой мыслями впечатлениями идеями об истории. Об искусстве. Обо всём. Но она слушала вполуха, откинувшись на подушки. «Мне не интересны люди, в которых, кроме эстетизма, ничего и нет», – вздохнула Фифи. Мы только что закончили обедать; день постепенно переходил в вечер; я была всё еще полна впечатлениями от Востока. Я ехала в поезде. Я стояла на плоскогорье в пустыне Невада. Я хотела увлечь ее своим порывом чувств. «Годы житейского опыта потеряли всякое значение», – объяснила я.

Книга вторая

Часть четвертая (продолжение)

Я стала объяснять.


Вот как я всё запомнила.


Я вижу комнату, в которой полно людей. Они сидят и что-то обсуждают, листают мои книги, звонят по телефону. Я поворачиваюсь к ним спиной. Они об этом не знают. Фифи спит в углу, а Родриго ушел, чтобы купить что-нибудь на ужин. Он ушел давно. На смену погасшей синеве дня пришел лиловый вечер. Я слоняюсь у окон. Красный огонек, зеленый огонек, блестящие точки переливаются в наступающих сумерках. Среди мерцающих огней я вижу мужчину восточной наружности, уже немолодого, с черными усами. Он сидит по-турецки на коврике за низким столиком. От его чашки с кофе поднимается пар. Подрагивает пламя разноцветных свечей. Он сидит в мерцающих огнях. Его имя – месье Лепренс. Я прекрасно помню эту встречу.


Я только что вернулась из Парижа, и никто не знал, что я в городе. Я приехала втайне, на то были причины. Каждый день я шла по Второй авеню через шесть кварталов на площадь Святого Марка и покупала мороженое в вафельном рожке в «Джем спа». Было лето. Дни таяли, как мороженое, которое я лизала в дальнем углу магазина, где продавались книги непристойного содержания. Джейн лизала Гарри, Гарри сосал у Джона, Джон присовывал Руби, Руби виляла задницей извивалась всем телом выкрикивала невероятные фразы вроде: «Трахни меня, детка, трахни меня. Я сочная помидорка. Выжми из меня сок». Погружаясь в эти описания, наполненные дешевым фарсом, я стала замечать, что в подсобное помещение часто заходит невысокий мужчина, брюнет. Я думала, что это подсобное помещение. Я решила, что он там работает. Я стала наблюдать за ним. У него были необыкновенные глаза. Глубокие глаза. И красивые руки. Однажды, уже держа красивую руку на дверной ручке и собираясь исчезнуть, он вдруг обернулся.


– Эй, блондиночка. Эй, ты! Девушка с круглым лицом, – сказал он.


– Я?


– Да, ты. Круглолицая.


Я ничего не сказала.


– Приходи сюда в пять тридцать. Постучи в эту дверь. Не опаздывай. Я сваливаю отсюда в пять тридцать. Честняк.


Он хотел сказать «точняк».


– Сегодня? – спросила я.


– А ты как думаешь?


Он захлопнул за собой дверь.


Я не испугалась. Что-то было в его глазах. Нечто такое… Я решила рассказать ему, чем я одержима. Потом я засомневалась: зачем такая спешка, надо ли изливать душу первому встречному… О чем я только думала? На часах было 2:00. Я попыталась продолжить чтение бульварных романов, но не смогла. Я была не в силах сосредоточить внимание на сочной Руби. Я видела только его глаза.


Многое я восприняла ошибочно. Оказалось, это не подсобное помещение. Он там жил. Я всё-таки испугалась. Он не предложил мне присесть. Он ничего не сказал. Что я здесь делаю: в темной каморке, полной странных запахов и пляшущих теней, где среди книг сидит на полу странный старичок и таращится на свою кофейную чашку?.. И тут я вспомнила о своем решении. Я расскажу ему, чем я одержима.


– Месье Лепренс, я одержима прошлым.


– Quel прошлым?


Его речь состояла наполовину из французских слов. Когда он вообще решал что-тосказать.


– Понимаете, это то, что прошло.


Он не поднимает глаза. Почему-то мне кажется, что я его отталкиваю.


– Ты слишком много думаешь. Возвращайся, когда наберешься опыта, круглолицая девушка. Пользуйся своей обманчивой внешностью.


Обманчивой внешностью? Он дает мне зеркало. Типичный прием из шоу-бизнеса; но я всё-таки смотрю.


Я вижу по-детски распахнутые голубые глаза. Тонкие светлые волосы. Нежно-розовый воротник, отделанный кружевом, касается моего подбородка. Розовый шелк ниспадает с плеч почти до самого пола. Мягкие складки струятся вниз, к фестонам на подоле, который касается остроносых розовых туфель.


Я вижу женщину постарше, она что-то пишет за столом. Ее волосы элегантно уложены и украшены лентами. Она встает, заложив руки за спину, медленно прохаживается по комнате. Подходит к книжному шкафу со стеклянными дверцами. Потом к камину. Потом к окну. В задумчивости потирает лоб двумя пальцами. Затем она снова что-то пишет. За столом. Колокольный звон отбивает час. У нее на пальце кольцо неизвестного происхождения.


Я вижу гигантскую лестницу из белого камня. Я без передышки карабкаюсь по ступеням. Все остальные уже спускаются мне навстречу. Почти что время ужина. Я поднимаюсь на широкую площадку. Здесь умерли люди. Это базилика Сакре-Кёр. Там внизу, в сумерках – Париж, город больших огней, так они мне и говорили. Я тороплюсь назад, как и все прочие. Мне предстоит долгий путь, вниз по бульвару, я стараюсь идти как можно быстрее. Ноги болят. Я точно опоздаю.


Я вижу жилой дом в конце бульвара. Я бегу на кухню. Все ужасно заняты и злы на меня. Кто-то держит поднос с бокалами, пока я повязываю себе милый передник. Я служанка. Опоздавшая служанка. Чьи ноги болят. Постараюсь не привлекать внимания. Если дверь салона будет открыта, я незаметно прошмыгну внутрь. Если мой хозяин, Жак Вашман, увидит, что я семеню внутрь, то он отведет меня в сторонку, с криком отчитает и может не заплатить. Дверь закрыта! Но сегодня это неважно. Молодая кудрявая женщина надменно прохаживается рядом, всплескивает руками, то и дело поправляя взметнувшееся кашне, посылая воздушные поцелуи. Она как полоумная суетится не могу уловить чем именно она занята но это неважно потому что все гости наблюдают за ней и я вижу, как Жак Вашман, этот высохший старый бумагомаратель, пялится на нее. Я уверена, он от нее без ума. Я довольна. Теперь я в безопасности. Он точно не обратит на меня внимания. Теперь у меня есть исключительная возможность. Со мной случится нечто важное. Я сама сделаю нечто важное. Я собираюсь бросить последний взгляд на всё, что происходит.


Я вижу, как всё путается со всем. Мне это нравится. Всё такое мягкое, романтичное, как сливки, очень соблазнительно. Всё вокруг в неясном свете. Шепоты сливаются в один шепот, запахи духов смешиваются в один запах. Тают цвета, меняются очертания. Во власти путаницы. Сладости слипаются. Варенье и сироп, сладкие пирожные с кремом, буше, лимонные дольки подушечки мармелад ирис жженая карамель. Тающее масло и стекающий мед много меда такой липкий и сладкий. Так сладко, что даже тошно. Это не так чудесно, как я думала. И теперь не так уж соблазнительно. Становится всё отвратительнее. Сладость тающих влюбленных взоров. Слов не хватает, чтобы выразить, насколько это гадко. Нужно отвести взгляд, закрыть глаза.


Я вижу еще больше путаницы. Мне нужно подумать. Могу ли я?.. Я чувствую, что мне лучше подумать; я осознаю, что должна; я решаю, что буду думать: разве не буду я четче ощущать вкус, улавливать запах, разве не стану я лучше чувствовать себя, когда смогу всё обдумать, осознать и принять решение? Разве нет? Разве это не нужно? Разве я не должна? Я чувствую, что должна, следовательно, я думаю, что должна. Я имею в виду, я думаю, я могу. Я


Мои мысли запутались.


Чем больше я вижу, тем меньше я знаю. Минутку. Какое озарение! Какое облегчение! Эта фраза – первый проблеск ясности за несколько часов. Я хочу серьезно отнестись к этим словам. Я приму их как знак. В самом деле. Одного маленького озарения недостаточно. Но это только начало. Эта фраза придаст мне уверенности. Я хочу, чтобы эта внезапная уверенность оставалась со мной. Чтобы она разрасталась, распространялась изменялась развивалась превращалась в прекрасное, сильное, ясное, вечное… что-то мне подсказывает: если я продолжу переделывать озарения в прилагательные, то превращусь в преступницу. Я украду великое мгновение и приговорю его к долгой и печальной грамматической конструкции. Я стану убивать людей и хоронить их в пышных метафорах. Я стану калечить события и предметы, резать их на куски и создавать из них прекрасные композиции. Эффектные, но пустые образы:


Сперва я медлю у входа в дом зеркал, потом вхожу. Со всех сторон мне открываются ярко освещенные разветвления коридоров. Цельности нет, повсюду лишь отдельные элементы. На каждом шагу зеркала, всё прыгает, двоится, сверкает, распадается на лучи, которые переплетаются и тают. Здесь лишь эхо звуков, но не сами звуки. Копии цвета и звука. Разрозненные осколки отражений. Здесь нет предметов. Нет людей. Я выбираю один из коридоров, потом другой, и всё, что я вижу перед собой – это новые коридоры. Некоторые коридоры заканчиваются лестницей. Я спускаюсь и поднимаюсь по ступеням. Некоторые коридоры внезапно заканчиваются тупиком. Время от времени я врезаюсь в стены, в зеркала. Я плетусь еле-еле. Мне становится одиноко. Здесь нет событий, нет людей, нет вещей. У меня больше нет сил, нет желания продолжать. Я просто смотрю на это ослепительное зрелище, которое занимает всё мое внимание, все дни, как на очередное отражение, собранное из осколков. Очень скоро я убью себя, если продолжу погружаться в эти зеркала, эти образы, эти пустые знаки, эти переходы одного в другое, эти слова. Но это всё – мои проблемы. Лучше сменим тему и больше не будем об этом. Я принимаю всё так близко к сердцу, должно быть, я ненормальная. Я постараюсь стать нормальнее. Я попробую объяснить. Я вижу часы, дни, а может быть, годы запутанности. Время великой запутанности. Глубокой, странной и невыразимой запутанности…


Всё началось в Париже.


Мне стоит объяснить: пока Фифи спала в углу, а Родриго искал нам что-нибудь на ужин, я переживала странный опыт. Я всё больше и больше запутывалась. Гости ждали, что я еще немного расскажу о недавней поездке в Индию. Мигали цветные огни. Я стояла под потоками водопада. Я стояла в языках пламени. Я не промокала в воде, не горела в огне, я не понимала, что огонь и вода – это элементарные символы. Любовь выставляла меня полной дурой. Этого я тоже не понимала. Пока я стояла у окна, темный поток уносил текущее мгновение прочь от меня. Уносил меня прочь от него. Укрывал, защищал меня. Вода лилась вниз, языки пламени взвивались вверх. Это звучит нелепо, и это ощущалось как нечто нелепое – наверное, всё это и было нелепым. Но я была одержима и ослеплена, не замечала всей нелепости происходящего. Я следовала устаревшей схеме. Воспоминания направляли меня. На улицу. По улице. К моему давнему другу месье Лепренсу. К его старым уловкам. Я вновь попадалась на его старую приманку, позволяла завлечь себя. Через ворота. В подсобку, где хранятся воспоминания. Воспоминания ведут к невыразимой путанице…


Всё началось в легендарном городе.


Париж… Было время, когда от одного этого слова всё мое существо наполнялось восторгом и мечтами. Париж, Париж. Здесь мои желания осуществятся. Здесь мои литературные задатки разовьются, превратятся в талант, который достигнет небывалых высот и вспыхнет столь сильно и ясно, что сравнится с силой и ясностью книг, которые я читала. Я стану такой же, как и мои кумиры, которые живут во мне: я чувствую в себе их бессмертное дыхание. Я пойду по их следам. Я увижу улицы, по которым ходили они. Посижу в кафе, в которых сиживали они. Я увижу и узнаю всё то, что видели и знали они. Я впитаю всё, что только можно впитать в этом городе… Париж… я была так молода. Когда я уехала в Париж, я была молодой женщиной, ищущей жизни.


На углу бульвара, у фонаря, был пункт сбора дорожной пошлины: в стеклянной будке – двое служащих. Трамвай остановился. Самое время поговорить с ними о жизни. Мы немного поболтали. Глядя на небольшую котомку, которую я, стоя в темноте, держала под мышкой, они спросили, куда я собираюсь – на каникулы? Они пытались говорить со мной шутливо. «Вы совершенно правы», – ответила я, прекрасно осознавая, что не стоит выходить за рамки обыденности в разговоре с этими ребятами. У меня не было каникул. Я разыскивала миры Селина, Рембо, Стайн, Арто, Колетт, Аполлинера. Всё было всерьез, я пустилась в настоящее мистическое путешествие. Они ничем не могли быть мне полезны. Меня задел их шутливый вопрос, захотелось рассказать им что-нибудь интересное. Впечатлить их. Я заговорила о кампании 1816 года: когда казаки, преследуя Наполеона, дошли до того места, где мы стояли, – до самых крепостных стен Парижа… Когда я закончила, трамвай тронулся с места, и стало гораздо легче. Трамвай поехал по авеню к площади Клиши. Это очень длинная улица. В самом конце ее стоит памятник маршалу Монсею. С 1816 года он защищает площадь Клиши от памятования, от забвения, от абсолютного ничто, а его голову украшает корона, инкрустированная дешевым жемчугом. Я встретилась с ним, я поравнялась с ним, опоздав на сто пятьдесят лет. Пробегая по авеню. На площади не было никаких русских, не было сражений и казаков, не было солдат, ничего, только выступ на пьедестале, где можно присесть. Я немного посидела и пошла дальше. Я посидела в знаменитом кафе «Дё маго». И прошлась по Сен-Жермен-де-Пре. Я зашла в ресторан «Ля Куполь». И прогулялась по бульвару Монпарнас. Я посидела в кафе «Пти Лапен». И не спеша прошла по Монмартру. Я стала натыкаться на людей, которые шли к городским высотам, чтобы оттуда посмотреть на город: этим они хотели развлечься. Они спешили. Когда они достигают базилики Сакре-Кёр, они смотрят вниз, во тьму, в огромную черную яму, на дне которой нагромождены дома. Во всём абсолютная неподвижность. Никого нет дома. Там никого нет. Никакой магии, великолепия, героизма или веселья, ничего. Я оказалась на краю света. Я смотрю вниз, в огромную черную яму, на дне которой – кости, усыпанные прахом. Дальше начинаются земли мертвых. Косые лучи света. Узкие дорожки из гравия. И скамейки. Я села на кладбищенскую скамейку. Голуби вспорхнули и снова уселись на землю. Голуби взлетали и приземлялись на голову Селину, Рембо, Стайн, Арто Колетт Аполлинеру. Никакого уважения. Они перелетали с могилы на могилу, испражняясь на могильные плиты. Они тут всё загадили. Весь священный Париж…


Вот моя история.


В легендарном городе живет восемь миллионов историй.


Одна из них – Фифи.


Сцены, страдания, последние письма, роковые встречи – всё это тянулось месяцами.


«…Я так больше не могу. Я хотела, чтобы мы остались друзьями. Но это уже неважно. Всё уже неважно…»


Для Фифи всё уже было практически кончено.


Все знали ее под псевдонимом Рита. Газеты утверждали: «Рита – это настоящая радость, она всегда светится новой энергией. Она выходит на сцену в лохмотьях: на наших глазах тряпка превращается в шаль, балетную пачку, купальный халат, ночную сорочку и розовую фланелевую юбку с оборками. Она искусна, что особенно заметно на фоне ее искренности, почти доходящей до пугающего предела. Вы будете плакать, кричать, аплодировать. Не успеете опомниться, как она полностью завладеет вашим сердцем».


Газетчики были правы. Публика любила Риту. Люди приходили смотреть, как она воплощает их надежды, желания, страхи, веру, фантазии. Они уходили счастливыми. Тем вечером они пришли, предвкушая что-то поистине небывалое.


Вечером было запланировано особое выступление. Только по приглашениям: РИТА ДАЕТ ПРЕДСТАВЛЕНИЕ НА БУЛЬВАРЕ РАСПАЙ, 49. 21:00. ПРОСЬБА ОТВЕТИТЬ. В комнате ярко горели свечи и камин. Веселье, улыбки, легкая болтовня; икра в серебряных вазочках, горы сэндвичей, нарезанных причудливым образом, звон бокалов с игристым вином и звучание тостов; все ждали, когда Рита спустится к гостям.


Фанни волновалась. Она знала всё, она была лучшей подругой Риты. Фанни сновала по комнате, улыбаясь и чокаясь со всеми, обменивалась приветствиями. Она старательно делала вид, что всё в порядке.


Жак развлекал старого друга, сидя у камина и разговаривая о политике. Куда катится мир? Не осталось ни вкуса, ни достоинства. Одна мышиная возня. «Да, – вздыхал старый профессор. – Ничего не изменится, и ничего не будет как прежде». Они оба погладили бороды… «Ты хочешь сказать, что ничего не изменить?» Оба закатили глаза… «Да, пожалуй…» Жак и профессор Миньон любили подолгу молчать.


Рита была почти готова. Она сидела наверху, на кровати, взбивая кудри. Его последнее письмо лежало на комоде: «Я не ревнивец и не сумасшедший – но дело в том, что я слишком тебя люблю, разве ты не видишь, Р.? Я хочу, чтобы ты принадлежала только мне. Я не хочу ни с кем тебя делить. Я хочу поговорить о нашем будущем, о том, что происходящее между нами – это навсегда, о наших планах всё начать сначала – только ты и я. Ты понимаешь, правда? Скажи, что любишь меня сильно, Р. И что ты понимаешь меня. Я обожаю тебя, Ж.».


«Остается только ждать, остается только ждать, остается только ждать». Фанни успокаивает себя. Потом она слышит, как звонит колокол. Все его слышат. Одиннадцать часов, а Риты всё нет. Может, она не придет. Жак ворошил угли в камине. Может, она всё еще зла. Может, она не получила моего письма.


Письмо она получила. И не разозлилась. Зол был только Жак. Рита это знала, это ее расстраивало. Десять лет любить друг друга и работать и жить вместе – и всё закончилось так горько. Оскорбительные сцены и мелочные придирки – месяцами. Это было не тем счастьем, на которое она надеялась.


Сначала он чувствовал только боль. Он просил дать ему время подумать, прийти в себя. Да, пусть она по-прежнему участвует в субботних вечеринках. Она согласилась поддерживать этот обман. Это было несложно. Но потом в нем пробудилась злость. Упреки. И наконец – всепоглощающая горечь. Что было дальше? Рита больше не могла поддерживать отношения. Жак был не в силах принять это как данность и продолжал мучительно жить прошлым. Он строил грандиозные планы на будущее, но все они были связаны с великим примирением с ней. Фрагменты прошлого и будущего слипались, как ингредиенты густого зелья. Он замышлял что-то каждый день, каждый час. «Вкруг котла начнем плясать, злую тварь в него бросать». И он состряпал внушительную заваруху.


Рите было очень грустно, она чувствовала себя виноватой. Десять лет всё было прекрасно. Всё было окей. Только бы всё поскорее закончилось. Пусть он больше не помышляет о том, чтобы прикоснуться ко мне или заговорить со мной. Он не сможет до меня добраться. Я уже слишком далеко. Я уже начала писать мемуары, я заработаю целое состояние и начну новую жизнь. Я просто хочу заняться своей жизнью. Решено: я ему покажу.


Как он мог так быстро всё забыть? Ночи, когда я возвращалась из театра. Мы сидели в кабинете, и он читал вслух записки за целый день. Движение человеческой мысли. Запутанные перемещения по всей земле. Его рассказы о Древней Греции и Египте. И страшные сказки о Темных веках. Я обожала такие моменты. Теперь он стал говорить, что я была унылой и тупой. Раньше я была прекрасным слушателем. Теперь я – невежда. А была ведь когда-то чуткой и понимающей.


Я больше так не могу. Я хотела, чтобы мы остались друзьями. Но это больше неважно. Теперь всё неважно. Ничего не выйдет. Я больше не хочу это обсуждать. Поэтому мне нужно показать ему, нужно это разыграть, оставить ему кое-что на память, чтобы избавить его от терзаний на долгое-долгое время. А меня избавить от чувства вины. Мы бы освободились от этих дурных эмоций. Может быть, сегодня вечером что-то изменится.


В нем кипела неистовая ярость. Тем вечером Жак чуть не потерял сознание, ожидая то особое выступление Риты. Он не мог дождаться финала. Но ему пришлось. А потом пришлось ждать, когда утихнут гости. В конце концов он с извинениями покинул зал, взлетел по ступенькам и стремительно вошел в ее комнату без стука. Рита была еще не одета. «Ну разумеется. Теперь я вижу, какая ты на самом деле. Ты сука. Ты шлюха, мразь, ты тварь. Ты предала меня. Ты выставила меня дураком перед всеми этими людьми. Давай, глумись над моей работой. Высмеивай меня. Обманывай. Возьми все приличные и возвышенные идеи, которые я когда-то вложил в твою пустую голову. Опусти их до своего уровня. До своих самых пошлых аляповатых низкопробных театральных фокусов. Ты осталась той, кем и была. Уличной девкой с Рю де ла Гайете. Мне следовало оставить тебя там – ты кусок дерьма в канаве. Ты подстилка. Ты грязь. Возвращайся туда, откуда пришла».


Все было кончено.


Рита оделась, больше она его не видела.


Жак злился, но всех остальных совершенно покорили ее талант и красота. Она вошла, одетая в белое шелковое платье с оборками в стиле американских 1890-х годов, и выглядела чопорно. Она закружилась по комнате в танце, медленно и грациозно. В этом кружении она словно путешествовала во времени. Ее одеяние меняло форму; свободное платье превратилось в платье эпохи Возрождения, потом – как по мановению волшебной палочки – в штаны и тунику. Она была Жанной д’Арк, она кружилась всё быстрее в мистическом трансе. Она перевоплотилась в скандинавскую деву, дикую и порывистую. Всякий раз, прерывая танец, она будто каменела. Она танцевала на руинах Парфенона. Белое одеяние соскользнуло с ее тела прямо на пол, когда она порхнула к пылающему камину. Плавно, едва уловимым движением она склонилась над грудой помятого шелка и стала бросать его в огонь. Ее голос звучал тихо, будто издалека, когда торжественным шепотом она начала декламировать:


«Женщина-великанша, которая охраняет Остров, – последняя из живущих. Ее голова покоится выше самых высоких облаков. Кроме нее, на Острове не осталось никого из живых. Высоко-высоко над миром облака едва золотятся от ее рыжих волос – и это всё, что осталось от солнца.


Она сейчас готовит себе чай, так они говорят.


Она может готовить чай сколько угодно – ведь у нее есть целая вечность. Ее чай никогда не заварится, потому что всепроникающий туман слишком сгустился. Чайником ей служит корабль; это самый большой и красивый корабль, какой только можно найти в доке Саутгемптона, и она готовит в нем чай. Целый океан, океан чая. Она помешивает его громадным веслом… Нужно же ей что-то делать.


Она не замечает ничего, она будет сидеть там вечно, серьезная, вечно занятая приготовлением чая.


Пальцами она ворошит угли, тлеющие среди пепла на границе между двумя мертвыми лесами. Этого ей хватает. Она хочет разжечь пламя, теперь всё принадлежит ей, но ее чайник никогда не нагреет воду.


В огне жизни нет.


Мир стал безжизненным, только в ней ещё теплится жизнь, но теперь почти всё кончено…»


Женщины подумали, что Рита воплощает дух женщин всех времён. И они остались довольны. Мужчины решили, что она даст фору любой стриптизерше, которую им когда-либо удавалось видеть. И они остались довольны. Жак подумал, что она наконец явила свою подлинную сущность. Он всегда знал, что в глубине души она развратная, примитивная, ничтожная женщина. Теперь даже Жак был доволен.


Теперь они стали просто именами, которые без конца повторял весь Париж. Целую вечность – Рита и Жак, Рита и Жак, Рита и Жак кружатся на одном месте, в длинной-длинной веренице коротких мгновений, выхваченных из жизни, скрепленных одной общей линией. Один лейтмотив объединил их со всеми любовными парами, предначертанными друг другу судьбой, обреченными парами, идеальными любовниками, идеальными парами, которых объединила мечта; которых захватило взаимное желание, оградив их от остального мира, эта красивая мечта, что сияет и ускользает, что звучит, как эхо, снова и снова, бесконечно повторяясь…


А теперь она может просто заняться своей новой жизнью.


– …она прямо светилась на сцене, мы никогда не видели ничего подобного. Это посильнее многих известных мюзиклов, – объяснял Филипп.


– Как ее зовут? – спросила я.


– Фифи Корде.


Фифи Корде. Фифи Корде. Фифи Корде. О боже, это невыносимо. Если я еще раз услышу это имя, то закричу. Меня стошнит. Я буду блевать без остановки. Безостановочно, пока не выблюю все внутренности и не останусь пустой, пока не стану как полая трубка, сквозь которую дует ветер. Я хочу быть пустой. Я хочу быть неподвижной. Я хочу, чтобы этот ветер сдул Фифи с лица земли. Нет. Я не могу быть серьезной. Я так не могу, я так больше не выдержу ни секунды. Я должна взять себя в руки. Но как? Как и когда, где и почему всё это могло произойти? Почему, почему, почему? Всё ведь начиналось так невинно.


Мы сидели и разговаривали. Вечеринка еще не началась. Фифи пришла рано. Она хотела знать всё о моем путешествии в Индию. Поговорить тет-а-тет, пока не пришли другие гости и вокруг не слишком много суеты. Какое-то время я говорила, может быть, несколько часов. Преодолевая странное чувство, что время и пространство бесконечно растягиваются, как часто бывало со мной в путешествиях. Так случалось в те дни, что тянулись медленно, как караван, бредущий по необозримой равнине. Много долгих часов пересекать внутренние районы страны. Постепенно, час за часом, карабкаться всё выше и выше по бесконечным горам, по горам со снежными вершинами, которые возвышаются над глубокими долинами, над терракотовыми равнинами, что простираются в тумане. Так бывало в пещерах и в храмах. В древних местах, атмосфера которых меня окутывала, в местах, где сама вечность открывалась мне. Сила тех мест была неодолимой. Оставалось только сдаться на ее милость. Это рождало отклик в моей душе и в теле. Это сильное чувственное переживание. Словно я могла без усилий стать частью потока, слиться с ритмом бытия, который был до меня, существует независимо от меня и останется после меня. Просто быть в нем. Я могла стать частью этого ритма, как идеальная синкопа, не имея своей воли, или… Это трудно объяснить. Но я всё-таки пыталась объяснить. Фифи сосредоточенно слушала. Гости начали прибывать, и я прервала рассказ. Но когда они заверили меня, что им тоже интересно послушать о моих переживаниях, я продолжила говорить.


День плавно перешел в вечер. После нескольких месяцев моих одиноких путешествий я была рада, что мы собрались все вместе. Я оглядела всех пришедших. Мои старые знакомые. Близкие и не слишком близкие друзья. Друзья друзей. И Родриго. Он был рядом, и это меня особенно радовало. Я продолжила рассказ. И словно пыталась пережить всё снова и разобраться в моих загадочных странствиях по экзотическим местам.


Вечер угасал, и его полумрак переходил в ночь. Фифи устроилась поудобнее на подушках, на ее милое и усталое лицо легли лиловые тени. Она выглядела сонной. В ее тихом голосе слышались торжественные нотки:


– Меня не интересуют люди, в которых, кроме эстетизма, ничего и нет, – заявила она.


Всё замерло.


Окруженная уютом подушек, она удовлетворенно вздохнула. Родриго склоняется над ней и что-то шепчет ей на ухо.


Всё вокруг мелькает и кружится.


Почему она так сказала? Почему Родриго так разволновался? Что он говорит ей? Почему он что-то шепчет ей на ухо? При каких обстоятельствах, где и когда они могли встречаться и как часто? Мне нужно отвернуться. Закрыть глаза…


Родриго склоняется над ней. Так мягко и изящно. Его ладонь лежит на ее небольшой голове. Он что-то шепчет ей на ухо. Теперь он нежно трогает губами ее ухо. Их лица слегка соприкасаются. Его ладонь нежно скользит по ее мягкому шелковистому телу. От плеча к груди – и ниже, к изгибам не вполне тонкой талии, к низу живота. Он поднялся, притянул ее к себе; она обвивает руками его шею; они двигаются в такт, так мягко, так грациозно. Эта сцена начинает кружиться и мелькать у меня перед глазами… Фифи и Родриго, Родриго и Фифи, Фифи…


Внезапно все проголодались. Мы заказали пиццу, и Родриго вышел, чтобы забрать ее из ресторана. Я смотрела, как он уходит. Я стояла у окна и смотрела, как он исчезает в ночи. Родриго! Родриго! Он исчез. Тьма сомкнулась за ним.


А теперь тьма поглощает меня. Я вижу, как что-то мрачное и липкое со всех сторон вздымает свои черные волны. Оно заполняет мое сердце, мою голову, мои глаза нос рот. Заполняет собой всю комнату, распространяется еще дальше, заполоняет всю Вселенную. Больше нет ни Солнца, ни Луны, вокруг темно, как в шахте. Вот теперь я в безопасности. В полной, беспросветной тьме всё принадлежит мне. Никто меня не увидит. Я могу сказать и сделать всё, что пожелаю.


Я начинаю обдумывать варианты. Их два: или остаться здесь, или идти дальше. Остаться – этот шаг потребует от меня очень многого. Остаться здесь – значит искать жилье, работу, друзей, устраивать какую-то собственную жизнь. Это не входит в мои планы. Я думаю, что я продолжу движение. Двигаться дальше – проще: за пределами этой комнаты начинаются воспоминания. Плевать, что никто не разделит мою дурацкую точку зрения. Начиная с этого момента я буду просто идти дальше. Без каких-либо сомнений, без разумного объяснения, без причин. Мне нравится так жить.


Вот как я это запомнила.


Было лето. Каждый день я шла по Второй авеню через шесть кварталов на площадь Святого Марка и покупала мороженое в вафельном рожке в «Джем спа». Дни таяли, как мороженое, которое я лизала в дальнем углу магазина, где продавались книги непристойного содержания. Джейн лизала Гарри, Гарри сосал у Джона, Джон присовывал Руби, Руби виляла задницей извивалась всем телом выкрикивала невероятные фразы вроде «Трахни меня, детка, трахни меня. Я сочная помидорка. Выжми из меня сок». Погружаясь в эти описания, наполненные дешевым фарсом, я стала замечать, что в подсобное помещение часто заходит красивый молодой мужчина. Я думала, что это подсобное помещение. Я решила, что он там работает. Я стала наблюдать за ним. У него были необычные глаза. Глубокие глаза. И красивые руки. Его звали Родриго. Однажды, уже держа красивую руку на дверной ручке и собираясь исчезнуть, он вдруг обернулся.


– Эй ты.


– Я?


Он знаком велел мне следовать за ним. Сперва я боязливо помедлила, затем вошла.


Родриго прислонился к стене. Его пальцы неустанно двигались. Вокруг его головы были цветные огоньки. Он прикоснулся не касаясь, я обернулась не оборачиваясь, мы сказали друг другу «да» без слов, потом дико и безудержно трахались. У меня нет визуальных образов, чтобы передать это. Родриго делал со мной всё. Он трогал меня везде. Мы делали всё: сзади, сбоку, сверху, снизу. Я кончила во всех положениях, мне было хорошо как никогда – он сказал, что ему тоже. Он сказал:


– Я хочу, чтобы ты принадлежала только мне. Я не хочу ни с кем тебя делить. Я хочу поговорить о нашем будущем, о том, что происходящее между нами – это навсегда, о наших планах всё начать сначала – только ты и я. Скажи, что любишь меня сильно. И что ты понимаешь меня.


– Я люблю тебя. Очень люблю. И я всё понимаю. Больше мне нечего сказать. Давай просто сделаем это. Мы будем вместе, останемся вместе, будем всё делать вместе. Мы покажем всем, всему миру, как мы счастливы. Каждый миг станет праздником.


Сегодня – день моей вечеринки. Фифи пришла рано. Она хотела всё узнать о моем путешествии в Индию. Тет-а-тет, пока не пришли другие гости и не слишком много суеты, так она сказала. Какое-то время я говорила, может быть, несколько часов. Злясь на странное ощущение, что время и пространство бесконечно растягиваются, как часто бывало со мной во время путешествия. Это трудно объяснить. Но я всё-таки пыталась объяснить. Фифи слушала, сосредоточенно, или так мне казалось. Гости начали приходить. Я прервала рассказ. Но когда остальные заверили меня, что им тоже интересно послушать о моих приключениях, я продолжила говорить.


День плавно перешел в вечер. После нескольких месяцев моих одиноких путешествий я была рада, что мы собрались все вместе. Я оглядела всех пришедших. Мои старые знакомые. Близкие и не слишком близкие друзья. Друзья друзей. И Родриго. Он был рядом, и это меня особенно радовало. Я продолжила рассказ. И словно пыталась пережить всё снова и разобраться в моих загадочных странствиях по экзотическим местам.


Вечер угасал, и его полумрак переходил в ночь. Фифи устроилась поудобнее на подушках, на ее милое и усталое лицо легли лиловые тени. Она выглядела сонной. В ее тихом голосе слышались торжественные нотки:


– Меня не интересуют люди, в которых нет ничего, кроме эстетизма, – заявила она.


Всё замерло.


Окруженная уютом подушек, она удовлетворенно вздохнула. Родриго склоняется над ней и что-то шепчет ей на ухо.


Всё вокруг мелькает и кружится.


Мне нужно было отвернуться…


Родриго склоняется над ней. Так мягко и изящно. Его ладонь лежит на ее небольшой голове. Он что-то шепчет ей на ухо. Теперь он нежно трогает губами ее ухо. Их лица слегка соприкасаются. Его ладонь нежно скользит по ее мягкому шелковистому телу. От плеча к груди – и ниже, к изгибам не вполне тонкой талии, к низу живота. Он поднялся, он притянул ее к себе; она обвивает руками его шею; они двигаются в такт, так мягко, так грациозно. Эта сцена начинает кружиться и мелькать у меня перед глазами… Фифи и Родриго, Родриго и Фифи, Фифи…


Внезапно все проголодались. Мы заказали пиццу, и Родриго вышел, чтобы забрать ее из ресторана. Я смотрела, как он уходит. Я стояла у окна и смотрела, как он исчезает в ночи. Родриго! Родриго! Он исчез. Тьма сомкнулась за ним.


Родриго! Родриго!


Моему желанию нечего было противопоставить. Я была яблоком, падающим с ветки под властью земного притяжения. Я была железом, которое тянется к магниту. Я вижу, как что-то мрачное и липкое со всех сторон вздымает свои черные волны. Оно заполняет моё сердце, мою голову, мои глаза нос рот. Заполняет собой всю комнату, распространяется еще дальше, заполоняет всю Вселенную. Больше нет ни Солнца, ни Луны, вокруг темно, как в шахте. Я закрыла глаза, вытянула руки, погружаясь в необъятный, непознанный космос.


На мгновение я почувствовала леденящий холод.


Я открыла глаза: вокруг простирался фантастический пейзаж. Я знала, что я на Марсе. Не было ни малейших сомнений: это не было сном или сумасшествием. Я не спала. Мне не нужно было себя ущипнуть, чтобы в этом убедиться. Мое сознание просто сказало мне, что я на Марсе. Точно так же ваше сознание говорит вам, что вы на Земле. У вас же нет никаких сомнений на этот счет. У меня их тоже не было.

Книга третья

Часть пятая

Дальше речь пойдет не обо мне. Всё, что от меня осталось, – это чувства. Прикоснись ко мне, и в тебе встрепенется, пробежит по телу волна дрожи, каждая частица тебя наполнится трепетом. Ну же, поговори со мной. Давай. Я невероятно глубоко проникну языком в твою глотку. Тебе понравится. Ты полюбишь эту гигантскую волну трепетных чувств, которая вот-вот накроет тебя с головой. Собьет с ног. Потрясет тебя настолько, что ты лишишься дара речи. Ты придешь снова, ты захочешь еще раз ощутить это. Ведь именно таким ты и хотел быть всегда: онемевшим от изумления. Совершенно ошеломленным. Ты настолько потрясен, что впервые в жизни у тебя нет слов, чтобы описать всё, что происходит внутри, снаружи, вокруг тебя, везде. Впервые на крохотное мгновение ты перестаешь отличать себя от окружающего мира. Ты больше не знаешь, к чему ты идешь или как назовешь это. Когда возникают такие чувства, для них уже нет слов. Поддайся этим чувствам, они говорят сами за себя. Они говорят тебе, что ты жив. Без них ты всё равно что мебель. Холодная, жесткая, она ждет прикосновения человека. Я не жду. Я сделаю всё, что ты хочешь, и ты можешь делать со мной всё, что тебе угодно. Я не выдам твой секрет. Я никому не расскажу, как ты снова и снова приходишь ко мне, чтобы ошалеть от натиска моей чувственности. Я никому не расскажу, как ты меняешься. Как ты худеешь и изнуряешь себя. Как становишься опасным хищником, полным волчьего коварства. Ты следуешь своему чутью. Вынюхиваешь следы. Ты не в силах сдерживаться. Чувства захватывают тебя, меняясь так стремительно, что ты не можешь их обуздать. Ты думаешь, что твои чувства – это и есть ты. Потом ты перестаешь думать. Ты уже изменился. Теперь ты такой же, как и я. Твое имя – Родриго Кортес. Ты не принимал ванну и не брился уже три, или нет, четыре дня… ты потерял счет дням. Ты снова подливаешь коньяк в свой бокал. Ты говоришь сам с собой, потому что никто не станет слушать эту ерунду.


Всю жизнь ты прожил так, чтобы держаться подальше от всякой ерунды. Делал всё, что в твоих силах, чтобы пространство оставалось чистым, не загрязненным. Злые силы так и норовят просочиться во все щели, чтобы отравить твою жизнь. Ты стал похож на домохозяйку или на горничную. Вытираешь пыль, подметаешь пол, раскладываешь вещи по местам. Ты – как работяга на стройке. Всё время с молотком: ты либо строишь, либо чинишь. Образ жизни – вот твоя работа. За это тебе не заплатят. Вот в чем твоя проблема. Ты должен ее решить. Разобраться в том, как заработать денег. Как выжить. Если ты сможешь выжить, то сможешь делать то, что ты делаешь, то есть жить. Звучит прекрасно. Конечно, если ты не музыкант (например, пианист) – ведь все знают, что это значит. Ни на что не годен. Вот что значит быть музыкантом; ты слышал это всю жизнь, и теперь ты начинаешь в это верить. Именно так ты себя и ощущаешь. Ты на самом дне, снова начинаешь всё сначала. В двадцать восемь лет ты ни на что не годен. Ты чувствуешь себя дерьмом.


Как и многие другие, которые хотели, чтобы в их жизни были достоинство и смысл.


Они думали, что им будет легко достичь желаемого.


Теперь они понимают, что будет не просто трудно, а невозможно.


Ему понадобилось восемь лет, чтобы прийти к этому осознанию. Чтобы прийти в эту непроглядную тьму январской ночи, которая всё растягивается, густеет, уплотняется. Обретает осязаемую сущность. Плотная тяжелая тьма постепенно надвигается на эти годы, окутывая один за другим, и в конечном счете она поглотит их все: 1976, 1975, 1974, 1973, 1972, 1971, 1970, 1969-й. Теперь эти годы – одна сплошная черная дыра. Они – пустота, чья суть лишь в том, чтобы отделить одно от другого; промежуток между двумя точками – исходной и конечной.


Между Кливлендом и Нью-Йорком. Восемь лет назад тебе понадобилась куда более простая восьмерка, чтобы покинуть окраины и перебраться в город. Всего восемь легких часов, чтобы оставить прежнюю жизнь и окунуться в новую. В ту, которой ты хочешь.


Ты хочешь чего угодно, кроме унылой бессодержательной реальности, в которой тебе приходилось взрослеть. Хочешь жизни, отличной от жизни людей в соседнем доме, и в доме рядом с ним, и в домах дальше на ближайших пустынных улицах, что тянутся одна за другой. Это периферия. Здесь мрачно и серо. Только призраки живут в этих местах. Люди, что покрылись пылью и постепенно сливаются с окружающим летальным пейзажем. Здесь на каждой улице, в каждом доме, магазине и школе – шум пустоты, как в телевизоре с неработающей антенной. Протяни руку – и всё растает, как мираж.


Но ты всё равно протягиваешь руку. Даже когда ты был ребенком и не знал, что делаешь, внутри тебя что-то пробивалось вперед.


Пробивайся, чтобы не зачахнуть и не умереть среди уныния и пустоты.


Пробивайся, чтобы не стать похожим на людей-призраков.


Пробивайся к любви и вниманию, а если это не сработает, пробивайся вперед, чтобы стать кем-то особенным, кем-то уважаемым.


И это далеко не всё.


Раз уж ты начал, придется пробиваться и дальше. Это необратимо, пути назад нет. Раз уж ты достаточно взрослый, чтобы осознать совершенную пустоту нереальности, с которой ты сталкиваешься в своем трущобурге, то выбора у тебя нет. Нужно сбежать. Туда, где всё реально.


Пробивайся к внутренней реальности: к тому, о чем ты думаешь, во что ты веришь. К своей музыке.


Пробивайся к реальности, которая вне привычного окружения.


Нью-Йорк. Это единственный город на земле, достаточно большой, меняющийся достаточно быстро и достаточно реальный, чтобы утолить твою жажду. Этот город вибрирует таким количеством живой энергии, что ты не можешь устоять. Ты знаешь, что поедешь туда. Там будут постоянно происходить события, там разная еда, повсюду разнообразие запахов и оттенков. Невообразимая смесь различных вещей и людей. Там интересные люди, ты познакомишься с ними, пообщаешься. Другие музыканты и художники, может быть даже ученый или какой-нибудь человек, который только и занят тем, что целыми днями сидит и размышляет. Они думают так же, как ты, или по-другому – это неважно, главное, что рядом будут люди, которые умеют думать и чувствовать. Их волнуют реальные вещи. Реальные вещи тверды, у них четкие очертания, они не тают от прикосновения. Пока у вещей есть четкие очертания, с тобой всё будет в порядке. Ты будешь подпитываться чистой энергией, которая проходит сквозь город, а с помощью музыки ты вольешься в этот поток жизненной силы, станешь его частью. Приложив силу и имея цель, ты попадешь куда-то и станешь кем-то и


Полицейские сирены выли вдали, как духи-плакальщицы, предвещающие гибель, порой они становились тише, но никогда не смолкали. Двадцать четыре часа в сутки кто-то убегает от погони, а кто-то гонится. Там, в ночи, от тысячи преступлений умирали люди, покалеченные, изрезанные осколками стекла, размозжив себе череп от удара о руль или попав под колеса грузовика. Людей били, грабили, душили, насиловали и убивали. Люди голодали, болели, мучились скукой, отчаянием одиночеством чувством вины или страха, злые, жестокие, сотрясаемые рыданиями. Нью-Йорк. Город как город, не хуже других. Город богатый, полный энергии и амбиций, город потерянный, банальный и пустой.


Всё зависит от места под солнцем и личных показателей. У меня их не было. Мне было плевать на это.


Я выпил еще немного коньяка и лег на кровать.


На какую-то кровать. Замусоленный матрас на замызганном полу. Я и тараканы, которые приползли на ночь глядя. Вот до чего всё докатилось: приходится делить постель с тараканами. Отлично, детки, устраивайтесь поудобнее. Мы подружимся. Только вы и я, и больше никто нас не побеспокоит. Никто больше не нырнет к нам под одеяло. Вы же заметили? Даже мой кот Феликс держится в стороне. Вон он, самодовольно сидит в дальнем углу. Думает, он такой умный, раз его не задевает всякая ерунда, в которой мы пытаемся не увязнуть. Он выше всего этого. Катись ко всем чертям, Феликс. Оставайся там, где безопасно. Ты и подобные тебе, все, кто не хочет замарать лапы, держитесь от меня подальше. Вы мне не нужны. У меня есть мои маленькие друзья, и мы еще поворочаемся в нашем спальном мешке. Да-да. В мешке. Вы правда решили, что это кровать? Ну же, включите голову. Если бы это была кровать, в ней бы кто-нибудь спал и видел прекрасные сны, читал книгу или смотрел телевизор, а может, в ней бы трахались двое. Но здесь только мы, тараканы. То есть только вы и я. Давайте это признаем. Давайте признаемся себе во многом. Отлично, детки, ситуация такова. Сегодня ночью никто не заснет. Как и прошлой ночью. Это становится привычкой. Если перестать выходить на улицу, день превращается в едва заметный, ничтожный промежуток чуть более светлого времени, а очень скоро снова наступает вечная ночь. И вот еще что. Здесь – моя территория. Не беспокойтесь, я не буду давить вас ботинком или насыпать вам отравы. Я ведь неспроста не стал командиром. Пусть мой пацифизм распространяется и на тараканов. В общем-то, вы мне нравитесь. Ведь вы – это всё, что у меня есть. Это похоже на брак. Нужно заплатить небольшую цену за возможность жить со мной. Я несу полный бред, помногу, подолгу, сколько захочу, и вам придется это слушать. Послушайте, вы такие маленькие…


Никто не хочет слышать о горе Родриго. Его горе слишком всеобъемлюще. Это остров, который всецело принадлежит Родриго. Он должен пройти весь путь целиком и разметить его. Это территория, куда не ступала нога человека. Здесь всё неизведанно, Родриго – первопроходец. Он – первый человек в истории, который потерпел фиаско в любовных отношениях. Первый музыкант в истории, обреченный еле-еле сводить концы с концами. Единственный парень, который обозвал своих родителей придурками, и единственный, от кого эти придурки впоследствии отказались. Он – единственный, единственный человек, который взглянул на прожитые годы и почувствовал себя дураком. Единственный человек, у которого есть чувства. Глубокие, сильные, болезненные чувства. Никто никогда не был так задет, никто не жил, не любил, не чувствовал так, как он. Такой ночи, как эта, не было никогда.


Но не для Родриго, который медленно плыл по течению времени, бормоча как сомнамбула, полностью погруженный в свое горе. Теперь, в замкнутом пространстве, в одиночестве, он основательно отгородился от причин своих несчастий. От Шарлотты, что хочет вырваться из мрачного уныния, которое распростерлось над ними. Она сидит за письменным столом, пытаясь собраться с мыслями.


Дорогой Родриго,

я хочу прояснить ситуацию, чтобы не оставить никаких сомнений или недосказанности. Моя вспышка ярости не была сиюминутной. Я не хочу иметь никаких отношений с тобой. Ни сейчас, ни впредь. Я не стану брать трубку, если ты позвонишь, так что не трать зря силы и время. Я перейду на другую сторону улицы, если увижу тебя. Я испытываю к тебе такую сильную неприязнь, какую только может испытывать человек. Ты


Дорогой Родриго,

я хочу объяснить ситуацию. Между нами всё кончено, и это всерьез. То, что я сказала, действительно так, но я попробую объяснить, хотя в этом не будет никакого толка. Есть причина, и ты должен ее знать. Уже какое-то время я думаю об этом, но не знала, как поговорить с тобой. Всё запутано, и в письме трудно


Дорогой Родриго,

я хочу поговорить о том, что произошло. Но я не уверена, что ты этого тоже хочешь. Я вышла из себя. Моя вспышка эмоций была просто верхушкой айсберга, и это нечестно. Я могу всё объяснить. Но, как я уже сказала, я не уверена, что мы сможем поговорить и это вообще для тебя имеет значение теперь. Пожалуйста, позвони мне, если


Милый Родди,

всё это какая-то нелепая шутка. Нам нужно поговорить. Я тебе сейчас звонила, но мне никто не ответил. Поэтому я пишу. Позвони мне, как только получишь письмо. Шарлотта.


Ни ливень, ни поздний час не повлияли на ее решимость. Только бы Родриго получил ее письмо. «Сейчас, пока еще не поздно. Пока он не смирился с нашим расставанием. Скорее, пока не упущен момент, пока сомнения не вернулись, пока я знаю, что делать», – подумала Шарлотта и выбежала под проливной дождь.


Его не было дома. Шарлотта просунула письмо под дверь его квартиры и сразу ощутила, что былая ясность испарилась. Она вернулась домой, ничего не изменилось.


Она так и не дошла до этой ясности. Она не приняла решение, не надела пальто и не вылетела за дверь. На улице не шел дождь, и небыло потоков воды на каждом углу. Машина с номерами округа Джерси сбавила скорость, следовала за ней целый квартал, а потом на 14-й улице дала по газам. На углу Третьей авеню две шлюхи, прижавшись друг к другу в проеме двери, курили сигарету, одну на двоих. Лапая друг друга, обнимаясь и смеясь, из бара вывалилась группа молодых людей. На Бродвее было тихо и безлюдно, несколько раз донесся свист тормозов, послышался плеск луж, разбрызгиваемых автомобильными колесами, затем всё снова стихло. Она не видела и не слышала ничего вокруг себя. На пути к Канал-стрит Бродвей казался ей одним блестящим мокрым пятном, она видела только очертания дома впереди, дома, где жил Родриго.


На обратном пути Шарлотта видела всё. Всё было ясно как божий день. Его нет дома. Он отлично проводит время. Ему всё равно. Он уже обо всём забыл. Она просто идиотка. Дура. Не стоило оставлять это письмо. Теперь нужно написать другое письмо. Написать, что он может забыть об этом. Даже не думай, Родриго. Ты урод, каких еще поискать нужно. Я перейду на другую сторону улицы, если встречу тебя. Ты


Когда Шарлотта вернулась к себе домой, ей показалось, что там кто-то есть. Неприятное ощущение присутствия, будто кто-то затаился. Родриго? Она оглядела квартиру. Верхний свет был включен, вещи разбросаны. Ее опрокинутый стул лежал на порядочном расстоянии от письменного стола. Повсюду – черновики писем и следы от кофе. В пепельнице было полно окурков, в воздухе еще висело облако сигаретного дыма. В камине тлели угли. Неприятное ощущение чьего-то присутствия полностью охватило ее. Казалось, будто она никуда и не уходила. Ничего вообще не произошло. Она снова сидела за письменным столом, по-прежнему пытаясь собраться с мыслями.

Борьба за власть

Борьба полов

Ревность

Тщеславие

Мысли мелькали, как змеи, ползущие в высокой траве. Они то появлялись, то вновь пропадали из виду. Оказавшись в высокой траве, нужно стучать палкой по земле. Распугать змей, выгнать их на край поля, на открытое место, чтобы увидеть их, чтобы заклясть их. Тебе нужно совершить этот ритуал прямо сейчас. Среди ночи один на один с белым листом бумаги ты изгоняешь наружу свои злые мысли, что подобны змеям. Ты пишешь одно из писем, которые никогда не будут отправлены, у них нет адресата. Такие письма не предназначены для чужих глаз. Это твое таинство. Писатель и читатель стремятся оказаться так близко друг к другу, как только возможно. Они сливаются воедино в слове, на странице, куда ты пытаешься изгнать свои змеящиеся мысли. Пропусти эти мысли вниз по руке, сквозь пальцы, и выпусти их из кончика пера. Сделай их зримыми. Ты понимаешь, как это просто: заполнять пустые страницы, чтобы опустошить разум. Но ты делаешь то, что должна: пытаешься всё отпустить. Ты начинаешь с внутреннего монолога, адресованного самой себе.


Я никогда не думала, что всё так закончится. Что я дойду до такого: стану соперничать с Родриго. Многие годы это меня не волновало. Теперь это всё, что меня волнует, никогда не выходит из головы. Когда мы вместе, я чувствую напряжение. Что-то давит на меня, и я отдаляюсь от него. Но это не просто «что-то». Это конкретный человек, Родриго. Родриго же не какое-то животное или неандерталец, который бьет себя в грудь и поигрывает дубиной. Я знаю, что он не такой. Я уверена: если бы я рассказала ему, что соперничаю с ним, он бы очень удивился. Он воспринял бы это с недоверием. Возможно, это могло бы его задеть или даже ранить. Так что я ничего ему не говорю. Просто бывает, что я зверею. В последнее время это происходит всё чаще. Я как загнанный зверь, постоянно готовый напасть. Готовый в любой момент молниеносно отпрянуть. Готовый обнажить клыки и дать отпор врагу. И вот мы сталкиваемся лицом к лицу, летят искры. По крайней мере я – оказываюсь лицом к лицу с мучителем. Одному богу известно, как он это видит. Мы оба осознавали, что это конфликт. Это точно. Но неужели, когда между нами пробегает черная кошка, я для него становлюсь еще одной женщиной не в себе, как он для меня – просто еще одним мужчиной-агрессором? Неужели из-за этого напряжения он тоже начинает всё обезличивать? Я вздрагиваю, когда представляю нас такими. Мы снова – пещерные люди. У него в руках дубина. Я с пробитой головой лежу, переброшенная через седло. Нет. Всё не так. У нас пещерный стиль образца 1976 года. Всё гораздо тоньше. Ссора возникает без причины, из ниоткуда. Бабах! Всё, что было Шарлоттой и Родриго, исчезает. Две голые экзистенции сталкиваются лицом к лицу. Это всегда тупик, из которого можно выйти, лишь если кто-то из них, Шарлотта или Родриго, пойдет на попятную, объявит перемирие. Если мужчина и женщина сложат оружие. Это уже не те мужчина и женщина, которые ложились в одну постель. Эти двое еще больше обнажены, они гораздо ближе к своей сущности. У них нет имен. Женская сущность соединяется с мужской, а всё остальное охотно, по обоюдному желанию, перестает ими восприниматься, перестает для них существовать. Это не проблема. Но стоит встать с постели, начать готовить еду или выйти на прогулку – бабах! Я в обороне. Вот в чем кроется реальная проблема: в ощущении, что нужно обороняться. В ощущении, что я заняла оборонительные позиции. Не представляю, когда это началось. Мне кажется, никакого начала нет. Череда небольших и неочевидных происшествий – а затем защитный механизм вдруг становится частью тебя. Словно обнаруживаешь тайную лестницу в собственном доме. Ступени ведут прямо на чердак, а когда ты открываешь дверь, оттуда выпадает скелет. Сюрприз. Ты думала, скелета давно уже нет. А выходит, он всегда был там, и теперь он внутри тебя – болтает без умолку. Он борется за всё, чего у него никогда не было: деньги, имущество, власть, успех. За всё то, чего ты всегда хотела, что вечно было и навеки останется в руках этих ебаных треклятых мужиков. Что бы ты ни делала, чего бы ни достигла, всё равно ты живешь в мире, где всем владеют, правят и распоряжаются мужчины. Все эти чувства вновь просыпаются в тебе, когда ты залезаешь на чердак. Вот почему не стоит находиться в этом дурацком месте. Там нет ничего, кроме борьбы, борьбы изо всех сил: вот стены, а вот ты восстаешь против стен. Ты можешь толкать их, сколько хочешь, они не сдвинутся ни на йоту. Ты заняла тотально слабую, откровенно глупую позицию. У тебя нет ничего, кроме простроенных линий: ты и мировое зло; маленькая девочка против большого плохого мира. У тебя нет ни одного шанса. Ты будешь разгромлена, ведь ты стоишь и сама просишь об этом. Стоишь в своей слабой позиции, не в силах от нее отказаться, ты скована настолько, что тебе не сделать шаг. Ты просто обязана потерпеть поражение. Очень глупо занимать такую позицию и еще глупее в ней оставаться. Забудь о том, как ты сюда попала, просто выбирайся. Не держись за эту позицию, в которой всё превращается в фигуру речи: мир – подземелье, где кишат смертоносные змеи; мир – это шкаф, полный скелетов, которые неминуемо тебя схватят. Не держись за позицию, в которой мир – черно-белый и в нем есть только хорошие и плохие парни, мы и они, сильные и слабые. Где всё сводится к простой формуле: женщины vs мужчины – следовательно, я vs Родриго. Это гнилые выводы. Настолько гнилые, что источают вонь, меня от них тошнит. Меня тошнит, когда я слышу, как тупо приравнивают одно к другому, и когда сама делаю это. Жесткость приравнивают к силе, а мягкость к слабости. Женщины должны стать жестче, чтобы не быть слабыми. Мужчины – стать мягче, иначе их не будут считать за людей. Я должна обороняться, чтобы Родриго не выводил меня из равновесия. Да пошло оно в пизду! Он никакого отношения не имеет к моему равновесию. Я сама нарушаю свое равновесие. Я такая неустойчивая, это вгоняет меня в тоску. Например, я решила, что отсутствие денег и отсутствие любви – одно и то же. Нищета довела меня до таких эмоций. До дешевых эмоций. Я испытываю голод и чувствую себя ненужной, мне нужна любовь, любовь, любовь, больше любви, чем кто-либо в состоянии дать. Даже Родриго не сможет так любить. Даже десять тысяч Родриго. Я должна различать деньги и любовь. Вот в чем сейчас моя проблема. Я устала не делать различий. Я знаю, когда время работать, а когда – собирать урожай. Я знаю, что прямо сейчас пора учиться зарабатывать деньги. Не нужно усложнять. Работа – это только деньги, и больше ничего. Нужно просто найти работу. Устроиться официанткой, подойдет любая дурацкая должность. Только не становиться жертвой. Что до любви, то я оставила письмо, сделала свой шаг, теперь дело за Родриго. Если он не ответит, я это переживу; узнаю, как принимать последствия несдержанности. Кто знает, может быть, моя большая ошибка, мой сумасшедший взрыв эмоций разрушил нашу связь, но это не разрушит мою жизнь. Я отпущу его, его любовь, наверное, как-нибудь отпущу и дружбу, но я не дам этому ужасному хаосу победить и обесценить всё, что происходило. От одного сильного удара прошлое никуда не денется. Всё, что было между нами, было реально для каждого из нас, было реально для нас обоих. Все эти годы были полны впечатлений, мы работали и постигали новое. Это были годы моего взросления. С Родриго или без него, что бы ни случилось, это время останется со мной. Оно – моя опора. Это то, на чем я стою, и с этим ничего не поделаешь.


Годы их взросления разительно отличались от детства, которое и для Шарлотты, и для Родриго оказалось незапоминающимся. Никаких ярких моментов. Они не знали, что такое идеальное детство наследников привилегированной элиты: безопасное, беспечное начало жизни, когда дом – полная чаша, когда ты окружен благополучием и помещен в культурную среду, благословленную предками, где царят ласка и нега и можно предаваться детским играм. Они не знали и мрака трущоб, в которых жило большинство, где голод, насилие и нищета были обычным делом. Их ничем не примечательное детство прошло в семьях среднего класса, в темных углах, где бесконечно только течение дней, а в обыкновениях, взглядах, интересах сквозят лишь пошлость и ограниченность.


Родриго родился 17 июля 1948 года. Город Берия, пригород Кливленда.


Шарлотта родилась 4 сентября 1946 года. Город Клейтон, пригород Детройта.


У их семей уже были кое-какие средства, когда Шарлотта и Родриго появились на свет. Это был скромный достаток американцев второго поколения, которые продолжали бороться с нищетой и не желали останавливаться на достигнутом. Они лезли из кожи вон, все их мысли вращались вокруг работы и сбережений. Матери в этих семьях не могли позволить себе сидеть дома и не работать. В семьях Родриго и Шарлотты детям уделяли мало внимания. Родриго и Шарлотта были прилично одеты и накормлены, но особенных щедрот жизни не ведали – жизнь не улыбалась им. Предоставленные сами себе, они днями напролет били баклуши. Но верили, что жизнь – если она вообще умеет улыбаться – еще улыбнется им. И улыбнется шире, чем другим. Родриго мечтал, что станет врачом или юристом. Он собирался получить профессию, а не просто работать кем придется. Шарлотта тоже хотела развиваться, мечтала реализовать себя. Она думала, что выйдет замуж за врача или юриста, за милого юношу, такого, как Родриго. Всё было бы прекрасно, если бы не одно обстоятельство: Родриго был евреем.


Когда, едва познакомившись, они стали рассказывать друг другу о детстве, Шарлотта сразу заметила, что у Родриго есть еврейские корни. Она сопоставила обрывки услышанных от него историй, и у нее в голове сложился образ семьи Кортесов. Перед ее мысленным взором предстала целая вереница темноволосых мужчин с горящими черными глазами, и все они были смуглыми красавцами. Длинная процессия из Авраамов, Моисеев и Иаковов шествовала прямиком в Мадрид. Чтобы жениться на испанских красавицах, в чьих темных косах непременно алела роза. Предки Родриго жили в домах из светло-желтой глины в еврейском квартале, который кипел торговлей, а трижды в день, во время молитвы, торжественно затихал. В этот момент Родриго напомнил Шарлотте, что после изгнания евреев в 1492 году в Испании не осталось Кортесов, а жизнь в Берии похожа на ее собственную. Его отца звали Авраам, но старый Абраша был лишь блеклой тенью своих предков. Он называл Родриго только по второму имени – Иаковом. «В остальном детство в Берии мало чем отличалось от твоего», – постоянно твердил Родриго. И больше не желал об этом говорить.


«Но ведь она другая», – в который раз думала Шарлотта. Она мысленно продолжала историю его рода, уже за пределами Испании. Она воображала, как сефарды расселились у испанской границы и кочевали по всей Европе. Где бы они ни оказались, везде они сохраняли свою уникальность. Их выдавали глаза и волосы, они сохраняли свои промыслы и верования. Ни одно место на земле не смогло их изменить, даже город Берия. Ей достаточно было бросить взгляд на Родриго, чтобы убедиться, что картина, созданная ее воображением, совпадает с реальностью. Подперев голову рукой, она наблюдала за тем, как Родриго молниеносно поглощает завтрак. Да, это точно про него. Горящие черные глаза и копна черных как смоль волос. Худое лицо, как у сефарда. Его занятия. Совпадало всё, кроме религии. Однако, размышляла она, в нем есть и религиозность. Его вера существует в иной форме: в форме самоопределения его личности. Его вера из области духовного перешла в область мирского: он верил в свою музыку. Могла ли она сказать об этом?


– А я говорю, что твоя жизнь не такая, как моя, Родриго, – сказала она. – Тебе известны твои корни. Даже если ты не разделяешь традиции предков, ты всё равно принадлежишь своему народу. Ты его плоть и кровь, прими это. Твой народ ведет свою историю до самого конца двадцатого века. Он не прерывался с самого…


– Только не говори, что с самого начала времен, потому что это не так, – отозвался Родриго.


– А всё равно это интересно.


– Почему?


– Прежде всего потому, что между нами есть большая разница.


– Не такая большая, как ты думаешь.


– Откуда ты знаешь, как я думаю?


– Хорошо. Расскажи мне.


– Мне неважно, в чем мы похожи, потому что это очевидно. Иначе мы бы тут не сидели и не завтракали вместе.


– В смысле, мы бы не делали кое-что прошлой ночью.


– Очень смешно.


– А я и не пытался быть смешным. Я хотел сказать что-нибудь сальное и грубое.


– Зачем?


– Мне хочется, чтобы ты рассказала, в чем же разница между нами. А еще мне нравится, когда у тебя глаза на лоб лезут.


– Разница есть. Мы – американцы, но разного типа.


– Что ты пытаешься мне сказать?


– Я говорю, что ты родился и вырос в этой стране, но не в плавильном котле смешения многих культур, как я. Или как мои родители.


– Это национализм? Я, по-твоему, не американец? Ты что, из Дочерей американской революции?


– Нет. Совсем наоборот. Если все члены моей семьи соберутся вместе, что почти невозможно, получится свора собак. Нет. Собачий приют. Мы все полукровки. И приблудыши. В семьях вроде моей большая текучка. Люди приходят и уходят. Cвязи весьма непрочны.


– Ясно. Видимо, ты хочешь сказать, что ощущаешь себя сиротой и не знаешь, где твои корни.


– Вообще-то я говорю о другом. И не могу сказать, что это меня волнует. В каком-то смысле ты тоже сирота и не особенно хорошо знаешь свои корни. Но, с другой стороны, ты совсем не такой.


– С какой стороны?


– Ты связан с другой культурой, другим народом, даже с другой эпохой, и эта связь – непосредственная.


– Может, ты и права, но это ничего не значит. Разве что в моем роду все заключали браки только с иудеями. Но связь с нашей культурой или традицией утеряна. Ее нет.


– Возможно, это не так. Возможно, она живет в тебе. Возможно, это часть тебя… это твои клетки, твои гены.


– Уму непостижимо. Я думал, ты говоришь о моем еврействе. Я что, обязательно должен быть связан со своей культурой или обусловлен генами?


– Ну, одно из двух.


– Знаешь, детка, многие представители генетики или еврейства решили бы, что так говорить очень грубо и оскорбительно. И совершенно неприемлемо в современном мире.


– Я знаю. Но это же всё между нами. Я могу выражаться неточно, потому что еще не разобралась в своих мыслях. Я работаю над новым материалом.


– Про евреев, гены или полукровок?


– Про месье Лепренса.


– Это кто?


– Вот, прочти. Мне пора умываться и причесываться, скоро надо выходить из дома.


Он читает: «Отправляясь в новые места или страны, люди иногда берут с собой вещи других людей, в особенности вещи, которые касались тела другого человека, заряжены его энергией и прочее. Эти вещи оставляют след, наподобие невидимой нити, и такие нити тянутся через пространство. Они соединяют объект с его живым, а в некоторых случаях и умершим хозяином. Люди обрели это знание в древнейшие времена и научились по-разному его использовать. Следы этого знания можно обнаружить в обычаях многих народов. Например, в некоторых нациях сохранилось кровное братство. Два или несколько человек смешивают свою кровь в одной чаше, а затем пьют из нее. После этого они считаются братьями по крови. Но этот обычай коренится гораздо глубже. В его основе лежит магический обряд установления связи между астральными телами. У крови есть специфические свойства. И некоторые народы, например евреи, придавали особое значение магическим свойствам крови. У некоторых народов считается, что если связь между астральными телами установлена, нарушить ее не может даже смерть».


– Шарлотта, – спросил Родриго у двери в ванную, – кто тебе это сказал?


– Месье Лепренс, – сказала она, возвращаясь к завтраку.


– Ясно. Это секрет, или ты всё-таки расскажешь, кто, к чертовой матери, такой этот месье Лепренс?


– Он очень интересный человек. Он живет в подсобке в «Джем спа».


– Ты с ума сошла. Никто не живет в подсобке «Джем спа».


– А он живет там. И я как-нибудь отведу тебя к нему. Не сейчас. Мне нужно бежать.


– А ты уверена, что он не извращенец и не отморозок какой-нибудь?


– Решай сам, хочешь пойти или нет. Я сказала, что как-нибудь свожу тебя туда. До встречи.


Следующее, что он запомнил, – это отсутствие Шарлотты. Шарлотта никогда не любила прощаться, она просто исчезала. Лестничные пролеты наполнились стуком ее каблуков, когда она в своей обычной спешке выбежала из дома. Но Родриго не встревожил ее уход. Он убрал остатки завтрака со стола и погрузился в утренние дела. По утрам он сочинял музыку, а Шарлотта писала статьи; возможно, они еще увидятся сегодня, а возможно и нет.


Им удавалось не превращать регулярные встречи в рутину. Они оба были фанатиками своего дела: абсолютно несгибаемые в рабочих моментах, они становились абсолютно гибкими, когда дело касалось их двоих. Это приносило нужные плоды. За несколько лет между ними установилась добросердечная связь, и страсть не угасала. Время от времени вспышки напряженности нарушали благостную атмосферу. А потом в их отношения возвращалась былая свежесть, и страсть возникала с той же силой, что и в самые первые дни их близости. Всё было вновь как в первый раз: разговоры, секс, всё было настолько ярким, как будто они только что познакомились и только-только открывали всю глубину нежности.


Они плыли по течению, которое то неслось с непостижимой скоростью, то замирало. Нечто такое, что они предпочитали не обсуждать, позволило им обрести близость и оставаться сердечными друзьями, а не только любовниками. «Нам просто повезло, – решили они. – В этом нет ничего особенного». Но кое-что особенное в этом было, и они это знали.


Впервые любовь и дружба в их жизни соединились. Ради этого им не пришлось ничем жертвовать. Компромиссы возникали будто сами собой. По правде говоря, они оставались вместе много лет не только благодаря компромиссам, но и благодаря той атмосфере, в которой Шарлотта и Родриго впервые встретились.


У Дики знакомились многие. Там всегда были люди, одни приходили, другие уже прощались. У него гостили друзья, кто-то заходил на пару часов, а кто-то оставался на пару недель. Были и незнакомцы – и они пользовались гостеприимством наравне с другими. Не только людей было много, еще у Дики всегда было достаточно еды, травы, музыки и гостеприимства, чтобы гости были довольны и приходили снова и снова. Он вырастил небольшой островок каджунской Луизианы посреди стального сурового Нью-Йорка. Он вырастил его и в сердце Шарлотты.


То, что было естественным для Дики, Шарлотте представлялось сущей экзотикой. Каджунский стиль открыл для нее новый мир. Она случайно оказалась в нем однажды ночью. Это была одна из самых жарких ночей в ее жизни. Не в силах заснуть, Шарлотта вышла погулять. Кто-то играл на саксофоне. Звуки растекались по липкой духоте кварталов. Когда звуки прекратились, она остановилась. «Что ты здесь делаешь совсем одна, дитя?» Недолго думая, Шарлотта поднялась в квартиру Дики, где царила настоящая вакханалия: обилие еды, травы, музыки и толпы людей. Для Шарлотты это была ночь посвящения. Она вошла в его дом скромной незнакомкой, а вышла подругой, из тех, что могут зайти в любой час.


Солнце уже вовсю светило, когда она шла домой, думая о произошедшем. Дики рассказал ей, что в графстве, где он родился и вырос, было пятьдесят скрипачей. Это произвело на нее большое впечатление. Куда там Клейтону. Уфф. Вот это мысль. Но нет времени думать. Было уже 9:30, она отклонялась от расписания.


Шарлотта всегда жила по расписанию. Каждые четыре месяца она издавала «Домашний орган». Глупое название для газеты, но двенадцать лет назад, когда она начала ей заниматься, звучало иначе. Что-то темное, странное. На нескольких органах в сумраке балконной ложи играет сам Дракула. Дома Ашеров. Органы пульсируют под половицами. Жутковатые пристрастия тринадцатилетней девочки, которая смотрела леденящие душу фильмы и много читала по ночам. Давно забытые попытки прикоснуться к таинственному. Если бы кто-нибудь сейчас спросил ее, она бы ответила, что название газеты связано с образом жизни. «Носишь свой дом на спине. Где бы ты ни был, чувствуешь себя как дома». Это было совсем не то, что она только что испытала у Дики. Нужно узнать его получше. Полностью изучить вопрос каджунов.


Родриго был знаком с Дики уже три года, с тех пор как переехал в Нью-Йорк. Все музыканты знали Дики, не избежал знакомства и Родриго. За три стремительно пролетевших года у него появилась кое-какая репутация. В фортепианной игре Родриго не было равных. Люди смотрели на него с восхищением. Когда он садился за инструмент, то становился его частью. Он бил по клавишам или ласково к ним прикасался, заставляя говорить на языке, который никто прежде не слышал, но в котором всё было понятно. Такова была музыка Родриго, и всё, что оставалось, – это слушать. Он мог пересидеть любого слушателя, и это было единственным, на что жаловался Дики: «Слишком долго». Они говорили об этом, но Родриго никогда не шел на попятную.


– Это твоя сущность, малыш, – часто говорил Дики. – Ты прямой, как стрела. Ни шагу в сторону. Смотрите! Вот он идет. Скорый поезд Родриго.


– В тебе столько дерьма, Дики.


– Ничего, поживем – увидим. Одно из двух: или ты что-то знаешь, или просто упертый как осёл, – говорил он, уже понимая, что и то, и другое – правда.


В двадцать три года Родриго давал уже достаточно концертов, чтобы заработать на жизнь. С ним заговорили о контракте на запись. Он пришел за советом к Дики. Они как раз говорили об этом, когда неожиданно вошла Шарлотта. Контракты – это скучно. Она зайдет как-нибудь в другой раз.


Когда Родриго просил совета по части музыки, он высоко ценил двадцать лет опыта, которые были у Дики: сам Родриго таким опытом похвастаться не мог. По части женщин он уже не был так уверен в компетенции Дики. Не зная, как зовут Шарлотту, Родриго сделал ошибку, спросив: «А кто такая эта рыженькая?» И вляпался по уши.


– Рыженькие бывают разными. Все виды рыженьких хороши по-своему, за исключением разве что этих, с металлическим оттенком, характер у которых мягкий, как тротуар. Есть миниатюрная хорошенькая рыженькая девушка, которая щебечет и чирикает, есть и крупная, статная, под синим ледяным взглядом которой хочется встать по стойке смирно. Есть рыженькая, которая выдает вам тот еще взгляд из-под ресниц, и дивно благоухает, и мерцает, и виснет у вас на руке, но когда вы доводите ее до дома, ее сразу одолевает страшная усталость. Она так беспомощно разводит руками и жалуется на проклятую головную боль, что вам хочется ее стукнуть, но мешает радость, что головная боль обнаружилась, прежде чем вы вложили в страдалицу слишком много времени, денег и надежд. Потому что эта головная боль всегда будет наготове – вечное оружие, такое же смертоносное, как отравленный напиток Лукреции. Есть мягкая, податливая рыженькая алкоголичка, которой всё равно, что на ней надето, лишь бы норка, и куда ее ведут, лишь бы это был ресторан отеля «Риц» и там было много сухого шампанского. Есть маленькая задорная рыженькая девушка – она хороший товарищ, и хочет платить за себя сама, и вся лучится светом и здравым смыслом, и знает борьбу дзюдо. Есть бледная-бледная рыженькая девушка, страдающая малокровием – не смертельным, но неизлечимым. Она очень томная, похожа на тень, голос ее шелестит откуда-то из глубины, ее нельзя и пальцем тронуть – во-первых, потому что вам не хочется, а во-вторых, потому, что она всё время читает то Элиота, то Данте в оригинале. Она обожает музыку, и когда Нью-Йоркский филармонический оркестр играет Хиндемита, может указать, которая из шести виолончелей опоздала на четверть такта. Я слышал, что Тосканини это тоже может. Она и Тосканини, больше никто.


Когда Дики закончил разглагольствовать о рыжеволосых девицах, Шарлотта уже вернулась. Но она не была рыжей. Родриго почувствовал неловкость. Он посмотрел на Дики, и тот покатился со смеху.


– А что такого смешного? – спросила Шарлотта.


– Он думал, что ты рыжая, – сказал Дики.


– О, да ведь это парик. Для маскировки.


– Маскировки? – спросил Родриго.


– Да, – ответила она.


– О. – Он решил, что это выше его понимания. Он хотел познакомиться с ней поближе. И познакомился.


Они оба пришли к заключению, что их детство было ничем не примечательным. Не о чем тут говорить. Они пришли к обоюдному пониманию многих вещей, приняли его и стали жить дальше. У Шарлотты были ее статьи, у Родриго – музыка. Так жизнь стала сносной. Теперь, уже в Нью-Йорке, они продолжали держаться за свое понимание жизни. Ведь затем они и приехали сюда – чтобы открыть новые двери к более масштабным возможностям. Они часто обсуждали друг с другом свои замыслы и надежды. В двадцать три года и двадцать пять лет у них было вдохновение, но никакой конкретики. Достигнут ли они успеха или провалятся – всё зависело от их взросления, от того времени, в котором они сейчас живут.


Даже в самом невзрачном и унылом прошлом можно обнаружить светлые моменты. Возможно, их не так много, но неспешный и доверительный разговор рано или поздно обнажит новые детали.


– Это случилось холодным субботним утром. Я поссорилась с сестрой, уже не помню, из-за чего. В ярости я выбежала из дома и стала топтать цветочную клумбу. Вдруг я что-то заметила в земле. Это был наконечник стрелы. Никогда раньше такого не видела. Он был маленький, со стесанными краями. И очень острый. Я пришла в восторг. До тех пор я не подозревала, что в Клейтоне есть кто-то, кроме нас и наших соседей. Передо мной был знак, что существует что-то еще. Это был поворотный момент. Мне было тринадцать лет.


– Ты не знала, что в штате Мичиган жили индейцы? – спросил Родриго.


– Не совсем так. Знание – это другое. Я нашла предмет. Это реальная вещь, и она стала моей. Я до сих пор ее храню. С тобой случалось что-нибудь подобное?


– Нет. Когда мне было тринадцать лет, самое большее, что могло произойти, – это прогулка до центра города и вечерок в бильярдной.


– Что ж, и это неплохо. Какая разница? Мы всё равно можем быть друзьями.


– Ну спасибо тебе.


– Вообще наконечник стрелы – это своеобразное начало «Домашнего органа». Я принесла его в школу, и один учитель дал мне книгу об индейцах, которые жили в штате Мичиган. Я прочитала ее, а потом написала статью, и после этого решила учредить газету. Я начала постоянно читать книги и составлять конспекты прочитанного. Я научилась печатать и пользоваться школьным мимеографом. Когда я читала, будто целые картины возникали передо мной – битва при Ватерлоо или что-нибудь такое. Думаю, это у многих так. Чувство, будто ты побывал в том месте, о котором прочитал. В общем, я до сих пор храню тот наконечник. И, видит бог, до сих пор издаю «Домашний орган». Мне пора бежать. Еще увидимся.


Следующее, что он запомнил, – это ее отсутствие.


Я отправилась к себе домой, на 14-ю улицу. Эти прогулки уже входили у меня в привычку. Туда и обратно, от 14-й до Канала, от Канала до 14-й, туда и обратно. Не нужно платить за автобус.


По дороге я решила зайти в «Джем спа» и навестить месье Лепренса. Мы давно не виделись. Он пригласил меня выпить кофе и сел в излюбленной позе, скрестив ноги по-турецки, на коврик у кофейного столика. Дрожало пламя разноцветных свечей. Вокруг него было много фруктов, сладостей и вина, на стенах были развешаны колбаски, а свисавшие с потолка связки жгучего красного перца переплелись с букетиками розмарина и мяты, образовав ароматный балдахин. Это действительно была подсобка. Я смотрела, как он разливает кофе из поцарапанного старого термоса. Внезапно я почувствовала доверие к этому человеку, как будто годы житейского опыта потеряли всякое значение. Я всегда это чувствовала рядом с ним.


– А ты чуть-чуть осунулась, Круглолицая, – сказал он.


– Просто устала, – ответила я. – Много работы.


– Не в этом дело. Вот, выпей кофе, может, это тебе поможет.


Одной рукой он протянул мне чашку с кофе. Другой рукой – зеркало. Мне не хотелось ни пить кофе, ни смотреть на свое отражение. Я знала, что у меня под глазами круги, и только что завтракала с Родриго. Но я уже привыкла к странностям месье Лепренса и потому сделала глоток и заглянула в зеркало.


Я увидела женщину постарше, сидящую за письменным столом. Ее волосы были элегантно уложены и украшены лентами и жемчугом. Она встала, медленно прошлась по комнате, заложив руки за спину. Подошла к книжному шкафу со стеклянными дверцами. Потом к камину. Потом к окну. В задумчивости потерла лоб двумя пальцами, а затем снова села за стол и продолжила писать. Раздался звон церковного колокола. На ее пальце было кольцо из Испании.


Я села за письменный стол и вновь услышала, как звонят колокола. Это был момент истины. Я не хотела принимать решение. Мой взгляд упал на кольцо на моем пальце. Кольцо Филиппа. Пусть катится ко всем чертям. К черту моего зятя. К черту его благородные и невыносимые амбиции. Сейчас начнется новая война, много моих людей погибнет. В сознании отчетливо возник образ моей сестры. Мария, моя старшая сестра. Мария, королева Шотландии. Моя погибшая сестра. Смерть была повсюду, и так было всегда. Короткое перемирие – и снова война, борьба и смерть, как будто ничего другого и не было.


Я позвонила в колокольчик и отправила стражника за лордом Лестером.


Его явно только что разбудили, его лицо выглядело усталым и помятым.


– Утром нужно собрать Совет, а сейчас нам нужно всё обсудить. Мне нужно всё обсудить с тобой, Лестер. Ты любил меня и верно мне служил, но сейчас я – просто Элизабет, а ты Роберт. Поговори со мной.


– Я любил тебя и верно тебе служил, Элизабет. Я и сейчас тебя люблю, и всегда буду любить. Что тебя гнетет, что не дает покоя? Испания? – спросил он.


– Да. Испания. И Англия. Сейчас 1588 год, и снова идет война. Чертов Филипп. Завтра Совет будет обсуждать лишь это: Испания и Англия. Останься, поговори со мной, Роберт. До рассвета у нас есть немного времени, прежде чем Ее Величество, черт подери, приступит к своим зверским и кровавым делам.

Книга четвертая

Часть шестая

В середине июля 1588 года грозовые дни сменялись лунными ночами. Девятнадцатого июля в три часа пополудни перед глазами вахтенных матросов на английском корабле «Ревендж» предстало поистине устрашающее зрелище – настоящий кошмар возник из-за горизонта и стал заполнять собой всё обозримое морское пространство. «Испанская Армада, – выкрикнул Дрейк, – их корабли высокие, словно башни и замки, они выстраиваются полукругом, звучание их рогов разносится по меньшей мере миль на семь. Прислушайтесь. Даже океан вздыхает под бременем Армады». На исходе дня испанцы встали на якорь у Плимута, а когда в два часа ночи взошла луна, английские корабли покинули порт и зашли с тыла. Поразительная скорость и мощь, свойственные низкобортным английским кораблям, стали очевидны в первом же сражении. Испанцы говорили, что никогда прежде не видели столь маневренных и стремительных кораблей. Когда «Дисдейн», флагманский корабль лорда Говарда, был протаранен и лишен возможности вести боевые действия, флагманские лодки взяли его на буксир, благодаря чему «Дисдейн» смог скрыться от противника: «несмотря на то, что самый быстрый корабль Армады гнался за ним, он, по сравнению с „Дисдейн“, будто стоял на якоре».


Три сражения – 23, 24 и 27 июля – нанесли испанскому флоту тяжелый урон, но 28 июля состоялось сражение в Канале, и Армада встала на якорь близ города Кале. Именно в этой тактически важной точке войска Пармского герцога должны были взойти на борт. Испанский полководец Медина-Сидония не осмелился идти дальше. Впереди было Северное море, позади – всё возрастающая мощь английского флота. Сбоку – соблазнительные гавани Дувра и Маргита, но между ними сновали быстроходные голландские плоскодонки и английские корабли под командованием сэра Генри Сеймура. Они ждали. Если Парма в ближайшее время не предоставит достаточные запасы амуниции, еды и питья, у Армады не будет шанса исполнить свое предназначение.


Ночью 28 июля их оттеснили брандеры, благодаря попутному ветру подошедшие к ним вплотную, а на следующий день, когда им удалось собраться снова, у Гравлина разразилось устрашающее сражение. Шестьдесят английских солдат были убиты, потери среди испанских солдат, шедших плотными шеренгами под прямым огнем, от которого не было возможности скрыться, были поистине ужасны. Судьба Армады хорошо известна. Ее корабли тонули у берегов Норвегии, Шотландии и Ирландии, а человеческие потери были катастрофическими. Кто не захлебнулся и выплыл, был жестоко умерщвлен на берегу. В Испанию вернулось около шестидесяти судов из ста тридцати. Свыше десяти тысяч человек погибли. Почти каждая благородная семья понесла потери, и страна погрузилась в национальный траур в связи с поражением Армады.


Медина-Сидония обсудил возможные риски при атаке на корабли, вставшие на якорь, и приказал, чтобы шлюпы некоторых кораблей обеспечивали защиту, меняя направление курса неприятельских брандеров и принудительно буксируя их подальше от места сражения. Лишь в случае крайней опасности, подчеркнул он, корабли Армады должны утратить сомкнутый боевой строй. Лишь когда брандеры действительно создадут угрозу, корабли Армады должны поднять якоря и уйти в море. Поэтому испанцы не удивились, когда рядом с английскими судами появились восемь объектов, на борту которых сверкало пламя. Но они буквально обезумели от страха, когда увидели, что ветер и прилив стремительно влекут брандеры по направлению к кораблям Армады. Брандеры плыли настолько быстро, что для отражения их атаки защитным шлюпам пришлось маневрировать под шквальным огнем английских кораблей, расстояние до которых было весьма небольшим. Плотность, с какой смыкались ряды английских брандеров, не давала испанцам возможности использовать абордажные крюки. Размер брандеров, высота пламени, а также жар, исходящий от них, лишь усложняли положение испанцев. Наконец два брандера были схвачены и уведены с линии атаки. Но в тот момент английские пушки дали оглушительный залп в небо. Эхо залпа смешалось с последующей стрельбой, снаряды с шипением падали в кипящее море, и защитным шлюпам пришлось ретироваться, из-за чего оставшиеся шесть брандеров по ветру устремились к беспомощной Армаде. Недалеко от берега шел ближний бой. Испанские суда спешно снимались с якоря и выходили в Канал. Некоторым кораблям был нанесен серьезный урон, и угроза столкновения судов стала столь же серьезной, как и угроза огня с брандеров. Матросы английских кораблей ликовали, когда в полутора милях от них мощь испанского полумесяца сгорела дотла в сияющем пламени у скал Кале. Несмотря на все попытки Медина-Сидония не смог заново выстроить корабли для атаки. Те суда, которые претерпели столкновение, понесли настолько серьезный урон, что стали непригодны для военных действий. Одни корабли были снесены течением на целых шесть миль и были захвачены англичанами. Другие – были вытащены на берег. Подавая сигналы как можно большему количеству кораблей с требованием следовать за ним, Медина-Сидония поднял якорь и демонстративно поплыл в пролив, пытаясь уйти от преследования. Ему было ясно, что Парма не спасет его. Оставался один выход: найти дорогу домой. Английские корабли настигли испанский флот у Гравлина. Когда неуклюжие толстозадые корабли в беспорядке пробирались к Северному морю, корабль Сидонии «Сан-Мартин» вступил в пушечный бой с «Ревенджем» Дрейка. В то же время испанские корабли медленно и с большим риском попасть под обстрел воссоединились с основной частью флота. Один за другим, пока более мелкие суда искали укрытие вблизи больших кораблей, испанские корабли заново выстроились в полумесяц. «Они построились», говорит английский наблюдатель, «в форме полумесяца, адмиральский и вице-адмиральский корабли находились в середине…» Это был подвиг, который впечатлил англичан как «замечательное проявление дисциплины и мореходного искусства испанцев». Храбрость испанцев также была в высшей степени очевидна. Посреди стрельбы, дыма и разлетающихся осколков кораблей священники с распятиями в руках устремлялись к раненым и умирающим. Однако испанцы не прекращали сражаться, несмотря на крики их товарищей на палубах, залитых кровью. На следующее утро англичане не спешили атаковать. Их запасы амуниции были на исходе, и скупость королевы Елизаветы, не выделившей достаточно средств на военные нужды, не раз была помянута в грубых выражениях командованием и матросами. Вместо атаки англичане наблюдали, как корабли Армады дрейфуют в сторону прибрежных отмелей. А потом, около полудня, ветер сменился. Обе стороны по разным причинам описывали это как чудо. Ветер вдруг покрепчал и не дал огромным испанским кораблям разбиться на отмелях. «Бог был милостив и послал чудо», – написал кто-то на борту испанского судна. Бог не покинул их, когда они были «под самой ужасной канонадой, когда-либо виденной в истории мира». Ветер крепчал, и к четырем часам начался шторм, который по силе был похож на ураган. Из-за сильного ветра с дождем, который хлестал как из ведра, видимость была нулевой, но именно эта перемена погоды дала Медина-Сидония столь необходимую возможность. Даже когда английские корабли уступали друг другу дорогу, чтобы достичь максимальной скорости, огромные галеоны плыли еще быстрее, чтобы присоединиться к «Сан-Мартину». Вскоре корабли Непобедимой армады, сохраняя всё то же превосходное построение в форме полумесяца, скрылись из вида, и последнее, что видели англичане, – это испанские мачты, вокруг которых сомкнулся плотный туман Северного моря.


Когда испанские корабли скрылись за горизонтом, вместе с ними без следа растворились ревностные амбиции Филиппа II, связанные с королевским престолом. Но для него будто ничего не случилось, и он не оставлял попыток. Вплоть до своей смерти в 1598 году Филипп II пытался не завоевать Англию, но стать ее королем: ее полноправным католическим королем. В этом он видел единственный вариант развития политической ситуации. Конечно, за его пониманием этой ситуации не стояли лишь личные амбиции. Это была смесь религиозного рвения и веры в наследную кровь, побуждавшие его снова и снова не оставлять попыток. Некоторые его усилия были тайными. Но в одном великом морском сражении его замыслы предстали в истинном свете. Всего одно сражение стало апофеозом многолетних планов. Это была верхушка айсберга. В его основании лежала война между Испанией и Англией. В толще шла борьба католиков с протестантами. А на верхушке айсберга король Филипп противостоял королеве Елизавете. Два человека, лицом к лицу. Они вели свое сражение, чьи истоки были в 1554 году.


В том году Филипп женился на Марии Тюдор, королеве Англии. Соображения испанской стороны состояли в том, чтобы укрепить объединенное королевство посредством брака. При отце Филиппа империя была громадным, трудно управляемым монстром, но Филипп II всё изменил, разбив всю империю всего на три логических звена: Англия и Нидерланды, Испания и Италия, а также Америка. Помимо географического единства, была необходима общая вера, она давала дополнительные преимущества. Мария была благоговейной католичкой, и вместе с Филиппом они распространяли и поддерживали единственно правильную веру. Католицизм был гарантом единства. Вместе с помощью религии они собирались укрепить эту многонациональную обширную империю. Но в течение двух лет их план провалился. Мария умерла, не оставив наследников. Согласно воле ее отца, Генриха VIII, право на трон получила ее младшая сестра Елизавета. Филипп вернулся в Испанию – разочарованный, но не потерявший надежду. Питая почти маниакальный интерес к своей генеалогии, он выяснил, что его предком был Джон Гонт, англичанин королевских кровей. Он верил, что однажды вернется в Англию как ее католический король и восстановит порядок вещей. Филипп был не единственным соперником Елизаветы в борьбе за трон. На протяжении всей своей жизни Мария, королева Шотландии, претендовала на трон как единственный полноправный наследник. Она считала, что была настоящей королевой Англии. Забудьте волю короля Генри. Ее мать была его сестрой. Это давало ей, как она думала, три преимущества: она была королевских кровей, ее право на трон было полностью легитимным, она была католичкой. Это означало, что преимуществ у нее было на два больше, чем у Елизаветы, которая была протестанткой и, что еще хуже, незаконнорожденным ребенком Генриха и Анны Болейн. На протяжении восемнадцати лет Мария цепко держалась за эти два преимущества и верила, что однажды займет престол. Но вместо этого ее ждала казнь через обезглавливание. Ее смерть положила конец годам зверства и смуты. В период с 1567 по 1586 год постоянное тюремное заключение не давало ей осуществить планы по захвату трона. Чтобы стать королевой, нужно было выйти из тюрьмы. В неволе ей удалось разработать четыре плана прихода к власти, в двух из нихфигурировали испанские католические союзники. В 1572 году Филипп был осведомлен о повстанческих планах убить Елизавету и освободить Марию, но не принял участия в их осуществлении. Он говорил, что испанские и английские католические мятежники должны сами начать, а в случае успеха он к ним присоединится. Они потерпели поражение, но Мария не теряла надежды. В тюрьме она провела четырнадцать лет, и в 1586 году Филипп сыграл активную роль в осуществлении второго плана. Англичане собирались умертвить Елизавету, освободить Марию, а испанские войска под командованием Пармы – установить новое правление. Планировалось, что они прибудут по морю, но будут сражаться на суше. План начал осуществляться, Армада была в процессе создания, когда заговор раскрылся. Мария поплатилась своей жизнью, и Филипп остался свободен в своем усмотрении, как вести вторжение и самостоятельно захватывать трон.


Он забыл, что вторжение с целью передачи престола королеве Шотландии могло вызвать одобрение по крайней мере у английских католиков. Вторжение, целью которого было превратить Англию в испанскую колонию, не встретило бы поддержки у англичан. Тем не менее Филипп верил, что английские католики только и ждали, чтобы вручить ему бразды правления страной. Его вера в силу религии, выходящей за пределы страны, была неимоверно сильна. Напротив, Елизавета пыталась умерить религиозные настроения, которые возрастали в катастрофических масштабах. Она не видела необходимости относить вопросы политики к вопросам религии. Прежде всего она хотела успешно управлять страной. И это было так, несмотря на ее сильную убежденность в необходимости Реформации.


Реформация была одним из ключевых моментов политики Елизаветы. Два других ключевых момента – деньги и война. Она была щепетильна и требовательна как в вопросах денег, так и в вопросах войны, и по всем ключевым моментам она была в полном согласии с государственным секретарем Уильямом Сесилом.


Пункт 1. Они видели будущее страны только в тесной связи с Реформацией.


Пункт 2. Они пришли к соглашению, что без восстановления государственных финансов и укрепления казны всё прочее невозможно.


После смерти Генриха VII ни один правитель Англии не заботился о казне. Отец Елизаветы пользовался казной, накопленной ее дедом, – и растратил всё. Генрих VII не передал свой финансовый гений ни Генриху VIII, ни правнукам, Марии и Эдуарду. Но его унаследовала одна из внучек. Елизавета знала, что казна – это власть. Потеря платежеспособности означала потерю независимости, потерю власти. Несмотря на то, что ее окружали знающие люди, которые тоже верили в этот принцип, никто не придерживался его с такой же страстной убежденностью. Экономия не была популярной добродетелью, и никто не мог идти на такие жертвы и сохранять неусыпную бдительность на страже экономии, как она. К вопросам денег Елизавета подходила с охранительным пылом, энергично и беззастенчиво.


Когда пришло известие о великой победе и бегстве противника в Северное море, всеобщее ликование ничуть не облегчило заботы королевы о казне. Все траты, по ее распоряжению, должны были немедленно прекратиться: наступление мира – это не повод отказываться от политики экономии, устоявшейся во время войны. Ее адмиралы Говард, Хокинс и Дрейк столкнулись с эпидемией дизентерии на кораблях. Людей свозили на берег, где им оставалось только умирать на улицах Маргита, потому что принять их было некому. Не растрачивая время на объяснения с королевой, адмиралы на свои деньги покупали вино, аррорут и предметы первой необходимости для больных. К тому моменту они уже знали, что проще действовать, чем объяснять. Елизавета славилась своей прижимистостью и алчностью, и совсем недавно, когда шли приготовления к войне с Испанией, они на своем опыте познали, как придирчива и мелочна королева. Не наделив Говарда и Хьюза полномочиями, хотя это стоило сделать без опаски, она продолжала лично контролировать поставки. Она требовала разъяснений по каждому пункту расходов и разрешала лишь ненадолго забирать членов команды и изредка подвозить запасы. У нее не было опыта, и она не владела методами ведения полноценной войны. Она только знала, что каждый раз, когда проводилась кампания против северных повстанцев, Нидерландов или кого бы то ни было, требовались чудовищные денежные вложения, и королевская казна была на грани истощения в отсутствие надлежащего и честного военного руководства. Никто, казалось, не понимал или не желал вдаваться в эти детали прошлого. Елизавета не могла им объяснить, как опасна утечка средств в таких ужасающих масштабах; в свою очередь Говард и Хокинс не могли объяснить ей, как опасно оставлять корабли без полной комплектации людей, амуниции и запасов. «Экономия не имеет ничего общего с войной», – говорил Говард. Такие речи только усиливали неистовое сопротивление Елизаветы, и в конце концов английским морякам пришлось работать в условиях нехватки ресурсов и использовать трофейный порох.


Пункт 3. Они не хотели разорительных военных трат.


Позиция Сесила была следующей: «Год мирного труда дает государству больше, чем десять лет войны». И пылкая, яркая речь королевы «Никакой войны, мои лорды!» подавила аргументы многих, выступавших на Совете. Она держалась дольше всех, даже Сесил сдался раньше. Последовательно, до последней минуты, без всякой поддержки Елизавета упрямо твердила, что войны с Испанией можно избежать дипломатически. До конца 1588 года она пыталась заключить соглашение с Пармой. Тем временем все остальные готовились к войне. В планах сухопутных сражений было предусмотрено сооружение баррикад и ликвидация мостов. Была налажена сеть сигнальных маяков для подачи сигналов на посты с подкреплением. Сухопутные войска были разделены надвое: тридцать тысяч человек под руководством лорда Хадсона расположились в окрестностях Виндзора для охраны королевы. Шестнадцать тысяч должны были отбить атаку на Лондон. Под командованием Лестера они разбили лагерь в Тилбери.


Но нельзя сказать, что Елизавета неукоснительно следовала всем трем пунктам. Она знала, когда пойти на попятную в важном вопросе, когда аккуратно обойти принципы, если того требовал момент. В Тилбери атмосфера была накалена: там царила готовность действовать. Когда пришло время, несгибаемый дух Елизаветы проявился во всей силе: и в речах, произнесенных ею, и в характере ее появления. Она научилась сознательно использовать символы показной роскоши. Меха, драгоценности, шелка, роскошные светские приемы – Елизавета представляла из себя зримый символ, идею во плоти. Королева – это человек, на которого нужно глазеть и испытывать восторг. Она страстно желала, чтобы люди видели ее. Даже при военном положении ей надлежит быть у всех на виду. Не только как Ее Королевское величество. Но как личность, которая сохраняет мужество и храбрость перед лицом чудовищных событий.


«Мой любящий народ! Пусть трепещут от страха тираны! Видит Бог, я всегда поступала так, что преданные сердца и добрая воля моих поданных укрепляли мою силу и охраняли меня от всех невзгод. Поэтому сейчас я нахожусь среди вас, как вы можете видеть, не для отдыха и забавы, но исполненная решимости жить или умереть вместе с вами в пылу битвы – положить жизнь за Господа моего, за мои королевства, за мой народ, за мою честь и кровь! Я знаю, что наделена телом слабой и хрупкой женщины, но во мне бьется королевское сердце, я плоть от плоти английского короля, я презираю даже мысль о том, что Парма, Испания или какой-то европейский принц может посягать на границы моих владений, и я возьмусь за оружие скорее, чем смирюсь с таким бесчестьем».


Весь июль Елизавета с нетерпением ждала вестей о высадке войск Пармы. Она хотела приехать на побережье, чтобы поддержать войска Лестера. Сначала он отказывался, но позже дал согласие. Она, в сопровождении свиты, прибыла в Тилбери 8 августа, взяв с собой красивую лошадь, белую, с пятнистым серым крупом. Десятого августа она обедала с Лестером в его палатке, когда прибыл гонец. Сведения были ложными, но вызвали большую тревогу: Парма якобы собрал все свои силы и уже пересекает Ла-Манш. Войскам была дана команда переходить к непосредственным действиям, а Елизавета заявила, что будет контролировать их. Ей настоятельно рекомендовали не появляться среди солдат без достаточной охраны, иначе один выстрел может достичь цели, ради которой задумано всё вторжение: вторжение направлено против королевы, а не против нации. Но Елизавета знала, что ее влияние на умы было бы подорвано сопровождением охраны. Это были ее люди, и она всё еще (менее трех недель назад ей минуло пятьдесят пять лет) предполагала, что они чувствуют ее монаршую власть. Она полагала, что встанет в их ряды с небольшим эскортом, который будет держаться в отдалении. Наконец, для защиты ей отыскали стальной нагрудник, а пажу был выдан шлем с белым плюмажем. Она села на лошадь, одетая в белое платье, сшитое специально для этого случая, и в огненно-рыжем парике. Граф Ормонд нес перед ней государев меч, Лестер вел лошадь под уздцы, а поодаль шел паж со шлемом. Королева сквозь шеренги солдат выехала на небольшой холм. Там она спешилась и стала осматривать войска. Солдаты были в восторге. «Ее присутствие и ее слова, – говорил Лестер, – неимоверно укрепили боевой дух солдат». Ее речь была записана, и офицеры читали ее вслух. Слушая эту речь, люди говорили другу другу, что готовы умереть за свою королеву. Это был ее любящий народ.


Королева расцветала от любящего внимания и прикладывала усилия для того, чтобы получать его как можно больше. Встречи с подданными были своего рода ритуалом ее участия в жизни общества. За закрытыми дверями ее покоев, в ходе частных аудиенций, она чувствовала, что люди ее безгранично боготворят. Она была как драгоценный камень, воссиявший на свету всеми гранями своего совершенства. Женщина в должности королевы, королева как женщина: эти образы она развила до предела. И весьма успешно. Эти образы-идеи были неотличимы от одежды, которую она носила: они украшали ее, подчеркивая грани бриллианта по имени Елизавета. И Елизавета сама демонстрировала себя как драгоценный камень. Она поднимала его в ладонях, прижимала к себе, поворачивала разными сторонами, подносила к восхищенным глазам. Глазам Лестера, Дрейка, Релея, Кортеса. Но нет. Мысли о Кортесе, об этом испанце и его горящих черных глазах, навевали воспоминания о крови, о сражениях и смерти. Они вызывали в памяти лицо Марии, а за ним – лицо еще одной Марии и леди Джейн, Катарины, Анны и всех женщин, чьи союзы с мужчинами стоили им жизни. Мужчины – это то же самое, что рок и смерть. Если отдаться одному из них, он отрубит тебе голову. Или ты умрешь во время родов. А если выживешь, то увидишь, как твоего наследника обхаживают за твой счет. Но не время предаваться печальным воспоминаниям. Шел 1589 год, и ни короля, ни наследника не было. Никто не отвлекал от любящего внимания. Бесчисленные мужчины проявляли острую привязанность и заботу о Елизавете, зная, что лишь она отделяет их от катастрофы. Это были любовники на одну ночь, друзья на всю жизнь, те, кто занимал среднее положение, желая приблизиться к ней. Но среди них не было мужчин, равных королеве. Никто не мог быть с ней на равных. Вместо этого – длинный караван мужчин, которые появлялись и исчезали. Мимолетные кавалеры, долгосрочные советники, амбициозные придворные; нескончаемая вереница людей, которые теперь приобретали столь же экстравагантный вид и столь же пылкий темперамент, как и сама королева.


После победы над Армадой подъем национального духа среди англичан выразился в желании сложных и ярких вещей. В Англии воссияла новомодная роскошь – стекло. Этот хрупкий и блестящий материал ценился как драгоценность, практически как бриллианты. Его прозрачность и цвет поражали тех, кто видел его впервые. Знаменитый венецианский стеклодув стал монополистом производства, поскольку ввел свое ремесло в число королевских естественных наук. Под его руководством в Лондоне были построены стеклодувные мастерские. Новых товаров появилось великое множество. Стекло появилось всюду – в витринах магазинов, в жилых домах; куда ни посмотри, весь мир сиял. Стеклом подчеркивалось великолепие лондонских садов, и его поразительные возможности как наружного материала стали предметом изучения. Фрэнсис Бэкон задумал построить купальню, с боков и снизу «украшенную цветным стеклом и подобными блестящими материалами». И всё-таки, когда в конце столетия в моду вошли большие окна на фасадах огромных домов, это казалось ему неоправданным излишеством. Он говорил: «Иногда вы строите красивые дома, в которых так много стекла, что непонятно, где в них укрыться от солнца или холода». Но у тех, кто еще не привык пользоваться стеклом, оно вызывало ощущение волшебной роскоши, великих богатств дивного нового мира.


Мир был полон энергии и блеска, а его обитатели, зачарованные ослепительным зрелищем, сами стремились стать его частью. Люди стали вешалками, они тонули под огромными буфами и вздымающимися волнами платьев. Десять лет назад Елизавета ввела проверки «самоуверенных умонастроений подданных», которые взялись подражать пышному придворному платью. Вышел акт Парламента, разрешивший некоторым официальным лицам стоять на перекрестках, вооружившись ножницами, и отрезать воротники, которые превышали размер, разрешенный законом. Теперь проверки были отменены, и все облачились в безумные одеяния текущей моды, люди двигались как объекты, имеющие пропорции, цвет и композицию. С возрастом вкусы Елизаветы в одежде становились всё более замысловатыми, она всё больше обретала склонность к символическим и театральным атрибутам и дорогим фривольностям. На смену простым полотняным ночным колпакам пришли «ночные чепцы» из батиста с прорезной вышивкой, украшенные бриллиантами и кружевом. Салфетки, обычно изготавливаемые из голландской ткани, были отделаны черным шелком, по краям обшиты серебряной нитью и мелкими оборками. Покрой платьев был повсеместно украшен образами птиц, зверей и червячков всех оттенков разнообразных цветов. Пепельного цвета сатин, расшитый серебряными и черными нитями. Шелк соломенного цвета, расшитый черным и золотым. Белоснежный, украшенный золотым и оранжевым. Французские платья с цветами и зверями из венецианского золота: с радугами и гранатами, ананасами и девятью музами в одном ряду. На другом платье, расшитом узором в виде пророщенного мха, покрытого корнями мертвых деревьев, было четырнадцать пуговиц в виде бабочек. На других платьях были вытканы уши, глаза, змеи, мечи, улитки. Появлялись черно-белые платья, ярко-алые или насыщенных оттенков фиолетового, которые были хорошо видны издалека, или более мягких оттенков – для личного пользования в ее покоях. Розовый, красно-коричневый, желтовато-коричневый, желтый. В королевском гардеробе было около ста двадцати пяти юбок, сотни кертлов, передников, мантий, вуалей, вееров, шестьдесят семь вечерних нарядов модных оттенков «Цветы персика», «Девичий румянец», «Имбирный», «Бархатцы». А затем начали преобладать белые и серебряные цвета.


Слава Елизаветы после 1588 года достигла пика и превратилась в настоящий культ. Ее возвели в идеал, как Диану, как Синтию, богиню целомудрия и лунного света. Как королеву ночи, ее ввели в божественный пантеон. В белые и серебряные сферы, где мужчины, оставившие след в истории до 1588 года, пришли на место тех, кто привел Елизавету к теперешнему положению. Лестер был мертв, как и многие другие ее приближенные. Уолсингем, Хеттон, Хокинс, Бёрли… старую команду сменила новая, громогласная. Рейли, Эссекс, Энтони и Фрэнсис Бэконы, Руис Кортес… ну вот и снова он. Этот темноволосый испанец, оставивший неизгладимое впечатление, все еще был рядом.


Даже более того.


Испанская угроза вернулась, Филипп предпринял новую атаку, шел 1596 год, ничего не происходило, разве что Руис Кортес гулял по саду с Фрэнсисом Бэконом, а Елизавета медленно ходила по комнате, от окна к столу и снова к окну. Всё еще пытаясь гнать от себя мрачные воспоминания о кровопролитии, о битвах и смерти.


Кортес и Бэкон с неторопливой торжественностью шли по Виндзорским садам. Изредка они прерывали молчание. Бэкон знал, что его друг не хочет обсуждать новые планы Филиппа наслать на них Армаду. Он знал, что Кортес мог сказать только, что он не испанец и не англичанин. Что он не является чьим-то сторонником, что больше не участвует в войне, которая идет с 1492 года, и нечего тут больше обсуждать.


Руис Кортес родился 27 марта 1565 года в Мадриде, в Испании.


Его отец, Авраам, был влиятельным человеком при дворе Филиппа II. Будучи личным врачом Короля, Авраам Кортес снискал особое расположение и доверие Филиппа. Они стали почти близкими друзьями. Их связь была отмечена предательством и недоверием. У Кортеса не было права на ошибку, и он это знал. Он заслужил особое место, приближенное к королю, как конверсо – еврей, который отрекся от своей веры в пользу служения королю. Любые подозрения грозили незамедлительной смертью.


Каждый конверсо это знал. В истории – масса таких примеров.


В Средние века евреи играли значительную роль в культурной и экономической жизни Испании. Но затем, в конце четырнадцатого века, их положение ухудшилось. Массовую ненависть к ним подогревало священство, и часто это выливалось в ужасные погромы против евреев. Чтобы спастись, многие обращались в католичество, и к концу четырнадцатого века число обращенных евреев могло сравниться, а быть может, и превысить число их собратьев, переживших массовую резню, но оставшихся верными религии своих отцов.


Некоторое время жизнь конверсо была непростой, но приносила большой доход. Богатство открывало им пути ко двору. Некоторые из их высокопоставленных семей породнились с титулованными дворянами. Политические группировки выступали в их поддержку. Однако расцвет конверсо как имущего класса начал угрожать всему общественному строю Испании; строю, который основывался на наследном статусе и земельных владениях. У конверсо не было ни того, ни другого, поэтому их власть сеяла возмущение и подозрения.


Церковники сомневались в том, что они честно отреклись от еврейства.


Аристократы возмущались, оказываясь в зависимом положении, когда брали ссуду у богатых конверсо.


А простой народ ненавидел их за то, что они собирали подати или были фискальными агентами знати.


Первая инквизиция избавила страну от некоторой части конверсо, припугнув их. Но этого было недостаточно. В 1492 году они еще оставались в стране: евреи и скрытые евреи гнездились в самом сердце политического организма, распространяя свои тлетворные доктрины по всей Испании. Это ни к чему не привело. Тридцатого марта 1492 года Фердинанд и Изабелла подписали эдикт, согласно которому всех открытых евреев следовало изгнать из их королевств в течение четырех месяцев.


Эдиктом 1492 года завершилась миссия длиной в двадцать три года.


В 1469-м Фердинанд и Изабелла поженились, тем самым объединив две испанские короны. Ее корону – корону Кастилии. Его корону – Арагона. Но именно у них возникли особые проблемы. С одной стороны, они заявляли, что их высшая цель – создание единого государства. С другой, они не поддерживали действительное объединение испанских территорий. Они хотели навязать единство, централизовать правительство. И они хотели, чтобы каждое государство сохранило свое территориальное деление и управлялось по своим старым законам. Возникал вопрос: как воплотить оба идеала без противоречий.


Они быстро разрешили эту проблему. Страну, абсолютно лишенную политического единства, могло сплотить общее вероисповедание. Католичество должно было объединить разношерстный народ Кастилии и Арагона. Оно обостряло национальное чувство, и даже более того. Поскольку четкой границы между религиозными и политическими победами не было, каждый политический триумф свежеиспеченных монархов приобретал еще один уровень значимости. Каждый политический шаг сулил триумф веры, и более того – каждая религиозная победа в Испании сулила окончательный триумф Святой Церкви во всём мире. Фердинанд и Изабелла стимулировали этот процесс: политика уравнивалась с религией, а религия – с их жизнью в грандиозном масштабе. Вера Изабеллы была пламенной, мистической и сильной. Вера Фердинанда была мессианской. Объединившись, они заявили, что на них возложена святая миссия по спасению мира и они ведут его к искуплению.


Но для того чтобы заслужить эту миссию, они должны были в первую очередь очистить храм Господень от грязи. Из всех источников грязи наиболее вредными были единогласно признаны евреи.


После публикации Эдикта об изгнании от ста двадцати тысяч до ста пятидесяти тысяч человек покинуло страну. В это число входили влиятельные, но неполные конверсо – люди, занимавшие высокое положение в церковной, административной системе и в мире финансов. Было много отречений в последний момент, и было положено много усилий, чтобы удержать в Испании незаменимых врачей-евреев. Под прямым давлением королевского двора Моисей Кортес принял крещение и остался в стране. Он не желал подвергать свою семью риску или начинать новую практику невесть где. Он осознавал, что его врачебная практика может его защитить. Моисей также осознавал, что может защитить своего единственного сына, Авраама, окрестив его. Раз и навсегда его мальчик в безопасности, потому что теперь он католик. Очень жаль, что Авраам обречен нести на себе печать его веры в своем имени. Это неважно. В первую очередь он – Кортес; во вторую – врач; и в третью – Авраам, а когда он заведет детей, они будут совершенно свободны от каких-либо подозрений. Казалось, что всё улажено.


Но Моисей ошибся.


Во-первых, его сын был вынужден жить как конверсо. Авраам был обречен всё время доказывать, демонстрировать, сохраняя постоянную бдительность, что не собирается возвращаться к вере его предков.


Во-вторых, сын Авраама не освободился, получив новое, испанское имя. К тому моменту, когда родился Руис Кортес, конверсо столкнулись со второй, более устрашающей волной инквизиции.


И всё, что происходило с 1492 года, влияло на его жизнь. Старые трудности превращались в новые и передавались по наследству. Еврейский вопрос стал проблемой конверсо, которая всю жизнь преследовала Авраама, передалась его сыну и закончилась коварной личной местью. Волновавшие всех, от короля до простых людей, те же старые вопросы вылились на Руиса Кортеса.


Когда он родился, испанские конверсо предстали перед инквизицией, оказавшись в зоне двойного риска. Теперь их объединяли не только по религиозным, но и по расовым основаниям, обвиняя с новой силой. Религия и раса в понимании народа были одним и тем же, и одержимость чистотой веры, которая шла бок о бок с одержимостью чистотой крови, удвоила агрессивный натиск инквизиции. Эта двойная одержимость привела к тому, что необыкновенное многообразие испанского общества значительно уменьшилось, а всё его богатство и витальность были помещены в смирительную рубашку подчинения.


Руис сопротивлялся всему тому, что ограничивало его, словно камера заключения. Еще ребенком он ненавидел гнетущую атмосферу Испании. Когда ему разрешили вместе с отцом появляться на аудиенциях у короля, он слушал, как Авраам и Филипп говорят о Нидерландах, Италии, Америке, странах, которые ему никогда не суждено увидеть. Он ненавидел стены, окружавшие Испанию, которые не пропускали зло, блокируя опасные влияния зарубежных идей. Стены, которые отрезали ему путь к далеким мирам, были всё ближе. Руис ненавидел тюрьму своего повседневного существования. За пределами его собственного дома опасность предательства и подозрения сужали круг его общения до короля и его свиты. Он ненавидел своего отца за это: Авраам пошел на поводу у одной из самых неприятных черт инквизиции – ее естественной тенденции сеять недоверие и взаимные подозрения. В этой атмосфере процветали информанты и шпионы, а Авраам мог доказать и продемонстрировать свое абсолютное духовное родство с католиками.


Поскольку жертвам инквизиции никогда не сообщали, кто был их обвинителем, новый Эдикт веры развязал информантам руки и определил ликвидацию еврейства как нечто само собой разумеющееся. Тайные дознания лишили людей свободы слушать и говорить: в больших и малых городах, в деревнях были информанты, работавшие на власть. Авраам был одним из них, и Руис об этом знал: это подогревало его ненависть. Его отец; Филипп; католики; Испания – всё это называлось одним словом: ненавистное.


На глазах Руиса его отец донес на преданного коллегу, Антонио Сеньора, который постоянно поставлял Аврааму настойки и травы для врачебной практики. Руис любил приходить в лавку этого старика, сидеть в окружении склянок и пробирок, пока Антонио замешивал пахучие снадобья. А потом однажды Антонио исчез, и запах смерти смешался с дымом над городом.


Он видел и других, сгинувших благодаря Аврааму.


Он видел, как его отец угодливо прислуживает королю, получая привилегии за чужой счет.


Он слышал, как они обсуждают власть справедливости, единственный путь, право на отказ.


Он присутствовал на специальной церковной службе, где Авраам вторично принял крещение – на случай, если у кого-то оставались сомнения на его счет.


Он слышал, как Авраам напоминал Филиппу о том, сколько он сделал и еще собирается сделать для короля. С ним был его сын по имени Руис. Доказательство его службы в прошлом и надежда на будущее. С ним было живое доказательство постоянного служения; следующее звено в цепи, его сын.


Руис почувствовал, как Авраам по-отечески коснулся рукой его плеча и подтолкнул. Авраам всегда подталкивал его к Филиппу. В присутствии короля Руис часто получал отцовские подталкивания и тычки. Каждый такой жест лишь укреплял его растущую ненависть.


К двадцати трем годам Руис слишком много увидел, услышал, пережил. Ненависть переросла в жажду мести. Он возьмет свое и тем самым обретет свободу.


Авраам имел обыкновение рассказывать Руису обо всём, что сообщалось в беседах с королем. Его переполняла гордость от близости с Филиппом, и гордость мешала ему держать язык за зубами. И он был чересчур уверен в том, что сын ему предан.


Однажды ночью Авраам вернулся из Эскориала поздно ночью, с прекрасными известиями. Во всех деталях, вверенных ему, Авраам пересказал известия Руису. Филипп объединился с Марией, королевой Шотландии. Английские католики собираются убить Елизавету, освободить Марию, и тогда испанские войска под предводительством Пармы установят новую власть. Приготовления уже вовсю велись. Испанские и английские католики уже провели встречу и обсуждали, как передавать информацию в письмах между Марией и Филиппом.


– Отец, это момент, которого я ждал. Это наш шанс. Я буду передавать письма.


– Что ты говоришь, сын?


– Что я поступлю на службу Святой Вере. Я буду путешествовать, буду связным между Англией и Испанией, буду доставлять письма.


– Но ты слишком молод.


– Нет. Возраст – мое преимущество. Я быстр и не теряю бдительность. И меня никто не знает. Для того, кого никто не знает, меньше риск попасться. Я не буду привлекать к себе внимания.


– Я не знаю, имеет ли это смысл.


– Имеет. Послушай, отец, пришло мое время внести вклад. Я уже достаточно взрослый, это важно, и эта возможность открыта передо мной прямо сейчас. Я могу сослужить службу королю, стране, вере и нам, что важнее всего.


– Нам?


– Тебе и мне. Кортесам. Мои действия раз и навсегда покажут всем, какое положение мы занимаем. Ты знаешь, что я имею в виду, и ради этого я готов рискнуть жизнью.


– Да. Это опасно. Но я согласен. Ты прав.


Филиппа было не так-то просто убедить, но в конце концов он отослал Руиса в Англию с первым из многих документов, в которых были описаны вынашиваемые им планы по поводу Марии. Шел декабрь. В июле миссия Руиса завершилась. Заговор был предан огласке, а Марию судили. Восьмого февраля состоялась ее казнь. Страшные злодеяния едва задели Руиса. В декабре он окунулся в поток событий, в июле – вышел из него. Течение событий ускорялось: Филипп готовился к вторжению, Елизавета – к войне, а дни Марии были сочтены. Руис наблюдал за ускоряющимися событиями, не испытывая никаких эмоций. По его милости одна королева была мертва, а другая осталась жить. Проблема была не в этом. Одна страна будет воевать с другой. Руис никак не ожидал, что его действия могут изменить мир. Его намерения были гораздо меньшими по масштабу: он действовал в рамках ближнего круга, который стал его ловушкой. Это был единственный мир, который он знал, единственный мир, который волновал его – его собственный мир. Авраам и Филипп превратили его в тюрьму. Его месть была личной: он мстил этим двоим. Его месть носила открытый характер: он хотел выпорхнуть из клетки. Его действия были полны ненависти к тюремщикам, полны надежды на освобождение. Месть была мелкой, это было сведением счетов с несколькими людьми. Теперь, когда всё свершилось, он никогда не сможет вернуться назад. С друзьями-англичанами он мог делать, говорить и думать всё, что хотел. Всё, что… что имело для него теперь значение.


Многие новые друзья Руиса не разделяли этого мнения. Не проходило и дня без того, чтобы Рейли не напоминал Руису о том, что тот совершил: «Ты спас королеву! Ты вывел предателей из убежища, и теперь мы можем сразиться с ними. Ты герой, – говорил он с присущей ему напыщенностью. – Ты герой, и теперь ты должен довести свои подвиги до конца. Отправляйся с нами в плавание. Поплывем на моем корабле и сразимся с ними. Изрежем этих ублюдков в клочки! Ты еще ничего не видел. Подожди. Ты еще увидишь, они побегут с писком, как крысы с тонущего корабля». Руис мог ждать целую вечность. За восемь промелькнувших месяцев он увидел многое.


С июля по декабрь он провел много времени с предателями – как англичанами, так и испанцами. Повстанцы обменивались множеством писем, и Руис выступал как посредник. У него был хитрый план. Письма в тюрьму Марии и из тюрьмы переправляли в бочках с водой. Никто не мог заподозрить католика-перебежчика в шпионаже: темноволосого юношу, в облике которого чудилась абсолютная невинность. Руис проносил бочки в тюрьму и обратно, не вызывая никаких подозрений. Он проходил прямо через внутренний двор Филиппа. Этого было достаточно, чтобы удовлетворить участников заговора как с английской, так и с испанской стороны. Только один человек, помимо Руиса, был в курсе его двойной агентурной деятельности. Его имя было Уолсингем, он был доверенным посланником Елизаветы. Именно Уолсингем в начале 1586 года придумал изобретательный план с бочками. Тревожась за безопасность королевы, он никому не открывал этого плана и ждал, пока появится нужный человек, который сможет привести механизм в действие. Руису не составило труда убедить его, что он – тот самый человек. Он принес письмо, подписанное и запечатанное лично Филиппом. Это возымело действие. Теперь Уолсингему оставалось только наблюдать за тем, как Мария плетет интриги, и ждать, пока подвернется подходящий случай. Руис сохранял копию каждого письма перед тем, как передать его очередному предателю. Наконец в мае пред очами Уолсингема предстал последний и самый серьезный план убийства Елизаветы и вторжения Филиппа. Имена, места, даты – всё было перечислено. В июле заговорщики были схвачены, Мария была арестована как соучастница преступления, а двойная агентурная деятельность Руиса была прекращена. Почти сразу в его жизни появилась другая форма двуличия.


Уолсингем проинформировал Елизавету о той важной роли, которую сыграл Руис в ее жизни, и просил ее встретиться с ним и вознаградить за услуги. Их конфликт для нее был слишком серьезен. Он спас ей жизнь, но даже мысль о нем, не говоря уже о встрече, вызывала в памяти мрачный призрак Марии, заключенной в темнице и ждущей неотвратимой казни. Она швырнула туфлю в лицо Уолсингему и сказала, чтобы тот убирался прочь.


Новые друзья пришли Руису на помощь. Они взяли его под свою опеку и ввели в круг амбициозных молодых придворных, которые вечно толклись между Виндзором и своими городскими домами. Долгими часами ожидая королеву в закрытых комнатах или выполняя многочисленные задания на море, Рейли очень мало времени проводил в Дарэм-хаусе, своем поместье на Стрэнде. В знак расположения к Руису он передал ему поместье.


– Вам следует оставаться там и располагать домом по вашему усмотрению, сколько вы пожелаете, пока вам не случится обрести собственное хозяйство.


– Спасибо.


– Королева навестит вас. Она придет послушать нас. Вот увидите.


– Я очень благодарен вам за заботу.


– Между тем не премините воспользоваться маленькой комнатой в башне, это моя любимая.


– Спасибо.


– Я хорошо помню, как проводил в ней приятнейшие часы, предаваясь своим занятиям. Ее окна выходят на Темзу, оттуда открывается один из самых приятных видов на свете, и он не только проясняет взор, но и поддерживает дух и, как я это называю, расширяет изобретательность человеческой мысли.


– Уверен, что я оценю ее по достоинству.


– Да, и не обращайте внимания на призраков. Много людей останавливалось там – даже сама королева. Но призраки никогда не беспокоили меня. Они никогда не прерывали моих занятий и писания стихов.


– Я не знал, что вы пишете стихи.


– Но разве не каждый этим занят? Подойдите. Посмотрите. Это не слишком интересно, лучше спустимся вниз и посмотрим, не пришел ли кто-нибудь с визитом.


Кого-то из них всегда можно было найти неподалеку от таверны «Русалка» и трактиров Чипсайда и Стрэнда. Рейли считал Кристофера Марлоу и других завсегдатаев своими друзьями. Вскоре Руис оказался в мире, о котором никогда не подозревал. Впрочем, ему понравилось. Ему понравилось пить пиво и курить табак. Ему понравилось проводить там долгие часы за разговорами. В основном говорили о книгах. Не только о тех, что читали эти люди, но о тех книгах и стихах, которые они писали. Руис слушал то, что они зачитывали друг другу. Особенно ему полюбилась заново открытая греческая мифология, и он закрывал глаза, сосредотачиваясь, когда Марлоу читал вслух свои переводы. В 1558 году испанская корона выпустила прагматик, воспрещавший ввоз иностранных книг и предписывавший, чтобы все книги, напечатанные в Испании, лицензировались королевским советом. В следующем году еще одним прагматиком студентам запретили обучаться за рубежом. Инквизитор генерал Вадес, развивая закон о цензуре 1558 года, в 1559 году опубликовал новый указатель Испании. Крайнюю жестокость этого документа дополняла одержимость, с которой он приводился в исполнение. Розыск запрещенных книг проводился регулярно, и епископату была доверена организация систематических инспекторских рейдов по публичным и частным библиотекам. Диана и Улисс, богини и герои – всё было так реалистично, что Руис практически видел их наяву, когда Марлоу читал вслух.


Рейли ударил кружкой по столу, нарушив ход его мыслей.


– Ну да. Диана. Вся в белом и в серебре. Столь же лучезарная, далекая, благостная. Королева ночи, сама Луна. Конечно, джентльмены, именно королеве Елизавете мы посвящаем свои стихи. И, конечно, джентльмены, – добавил Рейли, наклоняясь вперед, – конечно, некоторые из нас прекрасно потрудились над стихами к сладкой Лиззи. Ха-ха-ха-ха…


Если болтовня в трактире переходила к придворным сплетням, Руис пропускал их мимо ушей. Его всё меньше интересовал Рейли и другие придворные, страстно желавшие выслужиться. Конкуренция и бессердечные честолюбивые планы, как бы подобраться к королеве поближе – всё это раздражало его. Но самым худшим были сплетни. Ему не было дела до того, девственница она или нет. Ей же пятьдесят шесть лет! Бэкон никогда не стал бы разглагольствовать о такой чепухе. Он всегда мог рассказать что-то действительно интересное. Я должен разыскать его и поблагодарить за всё, что он сделал для меня. Если бы не Фрэнсис, я бы никогда не получил денежного содержания от тайного совета. И ото всех я слышу, что королева ни за что не вызвала бы меня в свои покои, не настаивай он на встрече. Он смог переубедить ее. Я должен рассказать ему о нашей встрече.


– Сначала я увидел ее в большой зале, где пылал камин. На ней был темно-рыжий парик, украшенный лентами и драгоценными камнями, и хотя ее лицо было лицом старухи, а шея покрыта морщинами, грудь еще хранила нежность и белизну, а фигура – красоту пропорций. На ней было белое одеяние из тафты, на красной подкладке, с орнаментом из жемчуга и рубинов. Она была очень элегантна и приветлива. Она жаловалась, что от пламени идет слишком сильный жар, и распорядилась, чтобы сбили огонь. Мы подошли к окну, и она всё время распускала длинные завязки на своем одеянии. В целом всё это напугало меня. Видите ли, Фрэнсис, ее одеяние завязывалось спереди. Она держала концы завязок в руках и, когда говорила, распускала их, так что я мог видеть под ним белое атласное платье, а под платьем – батистовую сорочку и, наконец, ее живот, до самого пупа. Конечно, во всем остальном ее разум функционировал с привычной остротой, и мы проговорили два часа или больше. Мой вывод таков: она – великая принцесса и знает всё.


Бэкон убеждал Елизавету забыть о конфликте, встретиться с Кортесом и признать, сколько он сделал для нее. Он позаботился о том, чтобы тайный совет наградил Руиса пожизненным обеспечением. У двоих мужчин возникла странная связь. Руис считал, что Фрэнсис – настоящий кладезь, человек невероятного ума и высоких стандартов, с которым он мог проводить дни напролет: но Фрэнсис никак не мог понять, почему его так влечет к этому темноволосому, неразговорчивому иностранцу. Он решил довериться чувствам. Движению души, в которое ему не хотелось вмешиваться. Он наблюдал, как Руис годами отказывается от нахождения при дворе, даже к трактирам он потерял интерес. Всё чаще Руис оставался на небольшой ферме, которую он арендовал в Бате. Фрэнсис приезжал к нему на выходные, привозил книги, новости и свежие размышления. Они гуляли по окрестностям, дегустируя последнее увлечение Руиса: он сам выращивал вишни и абрикосы. На год они прекратили встречи, а когда Руис вернулся из Голландии с молодой невестой-испанкой, Фрэнсис ничего ему не сказал. У них всегда хватало тем для беседы, а некоторые предметы были слишком запутанны, чтобы углубляться в них, даже близким друзьям. Когда у молодой четы появились дети, Фрэнсис молча наблюдал за тем, как Руис дает первенцу имя Авраам, а второму ребенку – имя Моисей. Этот последний изощренный отголосок мести едва ли был понятен стороннему наблюдателю. Впрочем, вскоре Руис исчез из жизни Фрэнсиса. Мальчики вместе с матерью вернулись в Голландию, когда Руис внезапно скончался в возрасте сорока трех лет. После его смерти пожизненное содержание было аннулировано, и его семья попросила убежища в стране, которая однажды им его уже предоставила. Многие испанские евреи осели в Голландии после массовых изгнаний 1492 года. Теперь Кортесы без усилий смогли снова поселиться там, и были приняты, и ассимилировались в среде сефардов. Через несколько поколений история Руиса Кортеса была забыта. От отцов к сыновьям передавались только имена предков. А имена – уже не история. Родриго никогда не слышал о Руисе. Он знал только, что приблизительно в 1915 году его дедушка и дядя прибыли в Америку. Они ехали на поезде через всю страну, так далеко, как позволяли им финансы, – в Кливленд. Проработав несколько лет на сталелитейном заводе, они накопили достаточно денег, чтобы открыть небольшой бизнес. Вначале дело шло неуверенно. Химчистка была относительно новым типом услуги, которая избавляла каждую хорошую хозяйку от одной из домашних обязанностей. Когда родился Родриго, бизнес уже проявлял признаки стабильности. Сверхурочная работа и бережливость его отца дали свои плоды. Так они перебрались из грязного гетто на окраину – в Берию. О том, что было до дедушки Кортеса, Родриго знал мало и не интересовался этим. Истории сефардов и кровные узы и запутанные связи и чувства людей; всё это была вотчина Шарлотты. Казалось, ей никогда не надоедали истории. Одни сменяли другие, и она срывалась с места и отправлялась в путешествие. Лондон, Марокко, Рим, Индия, Париж, Германия, а потом назад. Даже если он точно не знал, чем она занимается в данный момент, было очевидно – всё это не просто ее каприз. Ею двигала непреклонная решимость или что-то вроде того. Да, именно так – непреклонная решимость. Это он понимал, даже если остальное казалось ему бессмысленным…


Вот, например, этот персонаж, месье Лепренс. Он на редкость безумный малый. Конечно, я встречался с ним всего один раз. Но одного раза мне хватило. Это было странное зрелище. Мы пришли к нему днем, но там будто царила кромешная ночь. Его комнату освещала лишь пара свечей, было темно, хоть глаз выколи. От запаха я чуть не потерял сознание. Такие у меня были первые впечатления. Воздух словно можно было резать ножом, такой густой раздавался аромат кофе, специй, благовоний – и страшно подумать, чего еще. Когда мои глаза наконец привыкли к темноте, я увидел, что комната завалена стопками книг, кипами бумаг и грудами ковров, которые валяются повсюду. В дебрях этих залежей были протоптаны тропы. Одна из них вела в дальнюю часть комнаты, и там я увидел его – сидящим на полу у кофейного столика. Он окликнул Шарлотту, приглашая нас подсесть к столу. В этот момент я уже понял, что он – один из тех, кто снует по Нью-Йорку с огромной вещевой сумкой. Мне всегда было интересно, где они прячут награбленное добро и всякую рухлядь. Теперь я это узнал. Ни его слова, ни поступки не могли исправить первого впечатления, что передо мной – чокнутый барахольщик, который коротает свои печальные дни в подсобке «Джем спа», предаваясь порокам. Я бы и запомнил его таким, если бы не его глаза. В моей памяти и по сей день жив образ этого человека у большого самовара. Он приготовил нам кофе, превратив этот процесс в настоящее представление. Долго колдовал над самоваром, а затем, когда кофе приготовился, перелил его в обшарпанный термос, из которого стал разливать по жестяным чашкам. Совершая этот ритуал, он не обращал на меня никакого внимания. Время от времени он ласково трепал Шарлотту по руке и называл ее Круглолицей. Пока мы пили кофе, он изредка впадал в дремоту, но всякий раз вздрагивал и отгонял сонливость. Когда он отрывался от чашки и поднимал свою большую голову, я чувствовал на себе его долгий взгляд. Вот чего мне никогда не забыть: его глаза. У него были глубокие, причудливые глаза, и я был рад встретить человека с такими необыкновенными глазами. Этиглаза смягчали то глупое впечатление, которое производил на меня месье Лепренс, этот большой герой Шарлотты. Но вскоре он вновь задремал, и мы ушли. «Иногда он бывает и таким», – сказала Шарлотта. Я пропустил это мимо ушей и больше к этой теме не возвращался. Я знал, что она иногда его навещает. Я всегда мог определить, когда это происходило. Она возвращалась от него, вдохновленная то одной, то другой его абсурдной теорией. Возможно, она и сейчас с ним. А может быть, нет. Возможно, она с кем-то другим. Он обнимал ее теплую, спящую. Она обнимала его. Они шептали друг другу всякие нежности. Или ужинали вместе в ресторане. В любимом ресторане. У них есть общие любимые места, шутки, секреты…


Родриго прислушался к себе – не слишком ли его заносит? Ему не нравилось тяжелое чувство, которое подступало, когда он давал мыслям свободно течь. «Итак, мы не виделись несколько дней, – подумал он. – И что с того?» Сейчас он предпочитал думать, что у нее куча дел. Как и у него. Нужно разобрать целую кипу счетов и писем. Родриго вернулся к мыслям о делах. Он и без тяжести мог прожить.


Шарлотте нравилась внимательность Родриго. Не только внимательность по отношению к ней. Как он делает свое дело, как относится к своей музыке. Это было не похоже на ее старые предрассудки о целеустремленности. Она постепенно отказалась от своих привычных представлений о вещах (например, что амбиции – это эгоизм, а быть целеустремленным – значит принести себя в жертву). Такой подход вынуждал человека стать кем-то – то есть реализовать одну из граней, пренебрегая остальным. Всё больше и больше возможностей отсекалось – до тех пор, пока выбор не исчезал совсем. Оставался только один путь – идти к своей цели, становиться кем-то. Что плохо: эта колея когда-нибудь обрывалась, приводя туда, где в конечном счете оказываются все – в том числе те, кто кем-то стал. Что хуже всего: те, кто стал кем-то и сделал себе имя, живут и после смерти. Они оставляют после себя доказательства своей значимости. Следы на песке. Вечные следы. Вот что действительно страшно. И следы не обрываются. Стаи голодных волков идут по следу, выслеживают того, кто кем-то стал, выкапывают его из могилы, тщательно перебирают кости и прах, извлекая на свет доказательства значимости. Вот что самое страшное: бессмертные тени. К счастью, тут Родриго был согласен с Шарлоттой. В нем не было того, что так ее пугало. Нет, в нем не было того нечеловеческого, что заставляет людей ставить себе памятники при жизни. Вот что самое лучшее: ни амбиции, ни целеустремленность Родриго не превращали его в одностороннего человека. Он просто шел по своему пути, и его не беспокоило, что она выбирает другой.


Было непросто научиться принимать неожиданности. Родриго всегда считал, что стремиться к разнообразию – значит размениваться на мелочи. Много таких примеров он встречал в мире музыки. Многогранность зачастую оборачивалась посредственностью. Он привык наблюдать, как люди попусту растрачивают свой талант. А потом он встретил Шарлотту. Он не мог точно определить, что за человек она была. Она, как хамелеон, без конца меняла цвет. А он, как детектив, искал потерянный ключ к разгадке. Они были разными. Она была как вода – он сохранял твердость; она не отличалась прямотой – а он был прямолинеен, с трудом отпускал устаревшие модели поведения. Она была честолюбивой и амбициозной, но не бралась за всё подряд. Он предпочитал постоянство, но не шел по проторенной колее. В конце концов они сдались. Они полюбили друг друга.


Всё это требовало времени.


Они не сразу приняли узы любви. Узы были тошнотворными, а любовь в них – сомнительной. Она включала в себя тысячи вещей, которые их не интересовали: обладание, верность, обязательства, компромиссы, договоренности. Она включала в себя стирку, походы в магазин, приготовление пищи, покупку вещей, совместные поступки каждый день. А если любовь не превратит ваши дни в серую, обыденную, пошлую массу, то она сведет вас с ума. Она доведет вас до лихорадки, большие чувства испепелят и бросят вас в омут. Вас подхватит и унесет темная, разрушительная сила, которая неотвратимо завлекает всё в пучину горя. Любовь – это мучительно, любовь – это скучно, любовь – это тема, которой избегала даже Шарлотта. Она терпеть не могла крайностей любви. Она сказала Родриго, что им нужно отказаться от всего. Отбросить прежние нелепые модели. Они не должны походить на своих родителей, которых связывало совместное коротание дней в ожидании смерти. Они не должны быть безумными, слепыми или умирать за любовь. Не следует считать смерть главной целью любви и позволять ей витать вокруг. Самое время жить, жить, жить. Наступила эпоха справедливых сделок…


Что это значит?


Иногда Родриго приходилось прерывать быструю речь Шарлотты и просить ее объяснить.


Она сказала: это значит, что дело не должно доходить до драки. Конечно, шла война. И постоянное безразличие к беднякам, чернокожим, женщинам, меньшинствам; весь мир стал похож на выгребную яму с ядовитыми отбросами; слишком много людей, не хватало пищи, безрассудные политические решения принимались за закрытыми дверями и потом просачивались в народные массы. Но это не должно было коснуться тебя. Повсюду было дерьмо и мусор, но вовсе необязательно быть погребенным под этими завалами. Ты мог жить в быстром темпе, опережая события. Можно было танцевать джигу, переступая через дерьмо, обходя его стороной, – пока – упс! – ты снова не вляпался. Всё в порядке. У тебя есть право на ошибку. Только не останавливайся. Не дай делу дойти до драки. Ты можешь проскользнуть между кучами грязи. Ты можешь не замараться.


Иногда у Родриго возникало еще больше вопросов. Ты обмениваешь чувство ответственности на собственные интересы? Вот что значит «справедливая сделка»? Когда тебе кажется, что ты становишься гибкой, не значит ли это, что ты действуешь слишком жестко и быстро? Непродуктивно?


Она сказала: это значит, что Америка – не самое плохое место для жизни, а времена сейчас не самые трудные. Посмотри вокруг. Семидесятые годы! Денег достаточно, так что даже мы можем откладывать на черный день. Мы можем делать то, что захотим. Остаются места, где можно найти себе угол или создать его самим. Можно быть разборчивыми и выстроить жизнь, которая не будет спланирована заранее или навязана извне. Энергия, информация – всё к нашим услугам. От нас требуется только использовать это в работе и в жизни. Время от времени, когда я возвращаюсь из путешествий, я думаю, что уезжать бессмысленно. Всё, что нам нужно, есть прямо здесь, в этой стране. Если ты чего-то хочешь, то можешь это получить.


Итак, они наконец высокопарно говорят о вопросах национализма?


Нет. Она сказала, что самое время всё отпустить. То есть справедливые сделки нужно совершать ближе к дому. Возможно, лучше начать с себя. Она больше не придерживалась странного мнения, что целеустремленные люди – это монстры, которые зарываются всё глубже в колею. Глядя на его жизнь, она поняла, что может быть и по-другому. И она помогла ему кое-что понять. Они оба переросли свои прежние страхи. Ее страх перед спокойной предопределенностью. Его страх растрачивать себя по мелочам. Требовалось время, но за годы они достаточно повзрослели, чтобы принять во внимание свои отличия друг от друга.


К 1974 году «Домашний орган» имел значительную для такого издания аудиторию. Около шести тысяч пятисот подписчиков. Вообще-то подобных изданий больше не было. Шарлотта не видела необходимости в редакционной политике. Если получалось интересно, этого было вполне достаточно. Иногда газета печатала материалы о злободневных вещах. Иногда – о вещах туманных и малопонятных.


Ей часто приходилось отправляться далеко, чтобы сделать следующий номер. Она уезжала в путешествия, проводила долгие месяцы вдали от Родриго. Потом она возвращалась со специальным выпуском о лаборатории солнечной энергии в Пиренеях или Фестивале света в Бодхгайя. Однажды она сказала Родриго, что хотела бы быть как свет: он может распространяться во всех направлениях; это что-то сильное, но нематериальное. В этом нет ничего высокопарного, сказала она. Были свои преимущества в том, чтобы быть невидимкой, как хамелеон. Это помогало ей размывать границы между жизнью и работой. Родриго понял, что невозможно определить, что было раньше: это было похоже на загадку про курицу и яйцо. «Домашний орган» стал ее способом сделать эту границу неразличимой. Она публиковала в газете решительно всё, и на протяжении всего времени их знакомства всё это получалось весьма интересным. Номера выходили четыре раза в год, и ему нравилось, что они – часть ее жизни, практически плоды от древа ее жизни. Но ей не особо нравились словесные плоды. Потому что самое лучшее – это погружение в работу. Уезжать и, пребывая в другом месте, углубляться в новый сюжет, почти становиться им. Или же присваивать его настолько, насколько возможно, находясь там. Ты понимаешь, что я имею в виду? Я действительно проживаю мои сюжеты, то, что меня интересует, и в конце концов я словно прожила много жизней, а не одну. Это не просто фантазия. И не просто результат, который по сути – сухой остаток, огрызок реальных событий. Это же газета, черт подери. Люди заворачивают в нее мусор. Они газетой разжигают костер. Газета становится дымом. Ее рвут на мелкие кусочки, которые становятся еще мельче на дне реки Гудзон и уплывают к морю.


В общем, ей нравилось думать, что ручейки ее трудов могут просочиться к водам Мирового океана. Родриго привык к ее теориям. Даже к тем, в которых было не слишком много смысла. Например, к той ерунде, которую она несла, когда приходила от месье Лепренса. То она говорила об астральных телах, то о потенциале событий. Последняя теория была о луне.


– Ничего не понятно. Объясни-ка еще раз.


– Вот, – сказала она. – Лучше прочитай. Так проще.


«Жизнь на земле питает луну. Всё живое на земле: люди, звери, растения – это пища для луны. Это гигантское существо, которое питается всем, что живет и произрастает на земле. Луна не может существовать без жизни на земле, а всё живое на земле не может существовать без луны».


– Да, теперь понятно. Но это полная чушь.


– Правда?


– Я тебя умоляю. Ты что, в это веришь?


– Верю? Я не знаю. Возможно, в этом не больше смысла, чем во всём остальном. Я не против быть чьей-то пищей.


– Зато я против.


– У тебя нет права голоса.


– Что это значит?


– Тут еще кое-что есть…


– Хорошо. Давай сюда. Дай мне насладиться по полной.


Он читает еще немного дальше: «Человек, подобно другим живым существам, не может, при нормальных условиях, освободиться от луны. Все его движения, а значит, и все его поступки контролирует луна. Если он убивает другого человека, это делает луна; если он приносит себя в жертву, это тоже делает луна. Все злодейства, все преступления, все акты самопожертвования, все героические подвиги, а также все обыкновенные поступки контролирует луна».


– Ну хорошо. Вот что я думаю. Даже если отвлечься от того, что я невысокого мнения о месье Лепренсе, я думаю, что это полное фуфло. Получается, что можно не брать на себя ответственность. Эта теория оправдывает убийство. Это самая ничтожная из всех его теорий.


Ей не нравилось слово «теория». Месье Лепренс говорил, что теории ставят человека в центр бытия; всё существует для человека: и солнце, и звезды, и луна, и земля. Теории гласят, что люди при желании могут изменить свою жизнь, организовать ее по рациональным принципам.


Всё время появляются новые теории, которые рождают обратные теории. Один человек выдвигает теорию. Другой немедленно выдвигает противоположную. И оба думают, что все им поверят. Он не верил в теории.


Во что же тогда?


Ей пора было идти.


Родриго хотел, чтобы она осталась и поговорила с ним. Какого хуя он должен думать о луне, когда произошедшее на Канал-стрит обернулось для него катастрофой? Он хотел рассказать ей, что звукозаписывающая компания аннулировала его контракт. В ближайшие полгода у него не будет концертов. Он оказался на мели, он был немного раздосадован, ему хотелось выговориться. Возможно, она не хотела слушать о его проблемах. В последнее время она казалась такой занятой и отрешенной. Он не мог завладеть ее вниманием. Она теряла терпение и уходила. Они слишком много говорили, всё это устарело. Мне нужен новый, свежий взгляд. Я хочу быть с тем, кто ничего не знает. Она никогда не была со мной прежде. Я ощущаю эту тревожную дрожь, когда мы только раздеваемся. Я занимаюсь с ней любовью, и этот полностью известный, привычный акт наполняется страстью и новизной. Я делаю это впервые. Всё – новое. Я готовлю завтрак, старый добрый завтрак, но на вкус это – просто фантастика. Она считает, что это великолепно, она наблюдает за мной. Все мои привычные утренние действия строятся на одной точке опоры – на ее присутствии. Я никогда еще не готовил омлет или яичницу, никогда не сидел за столом и не говорил этих вещей. Ее глаза горят, она вся обратилась в слух. Я могу всё это рассказать ей. Когда она рядом, я становлюсь другим человеком. Она внимательна. Она часто улыбается. Она отклоняется от графика, перестраивает свой день, чтобы побыть со мной.


Никто не замечает, когда точки опоры начинают рушиться. Ты очень занят. Ты в городе, заводишь новые знакомства, зарабатываешь деньги. Ты взрослеешь. Работа идет на лад и всё остальное тоже. Кажется, наконец что-то замаячило на горизонте. Война подходит к концу, экономика стабильна, вокруг так много воодушевления и позитивной энергии. Люди полны этой энергией, и когда ты идешь по улице, ты можешь всё это почувствовать, это всё реально. Они так быстротечны, эти годы взросления. Сегодня ты уже не чувствуешь этой энергии. Надежды рассыпаются в прах. Ты не можешь заработать ни цента, а всё твоё время занято выживанием… работа, работа, работа, ты тупеешь от усталости.


Больше ни на что не остается времени. Всегда есть что-то важнее. Так всегда происходит, когда любовь длилась много лет и стала старой. Она может подождать, всё остальное важнее. Ей достаются небольшие крохи, остатки времени. Теперь он зевает и чуть не падает со стула от скуки и усталости, если я пытаюсь сказать ему что-то важное. Он выглядит таким измученным и нервным. Мне больше не нужна его старая любовь. Я хочу встречаться глазами со своим любимым. Переглядываться через всю комнату так, что никто и не заметит. Смотреть друг на друга так, как больше не смотрим ни на кого. Он молод. Он наклоняется ко мне, когда я говорю, – наклоняется больше, чем нужно, чтобы прильнуть ко мне. Мы всегда ближе, чем того требует ситуация. Наши бедра соприкасаются. Никто не смотрит на нас, никто больше не существует для нас. Соприкосновения наших ладоней под столом, секретные улыбки, объятия при любом случае. Потрогай меня. Нет. Не так. Вот здесь, потрогай меня вот здесь. Я люблю медленно, чтобы можно было расслабиться, стать влажной. Мягче, вот так, сделай это рукой и ртом. Прикоснись языком, там всё уже влажное, и внутри и снаружи, и двигай языком. Мне так нравится чувствовать твой язык, вот здесь, на небольшом и затвердевшем бугорке. Еще. Не останавливайся, прикасайся ко мне. Я хочу, чтобы ты обнял меня, я хочу, чтобы ты вошел в меня. Двигайся медленнее. Я хочу делать это сама, чтобы это продлилось долго. Я покажу тебе, как делать это долго. Все мальчики это могут. Вот почему ты такой милый. Ты мне нравишься, больше всех. Я хочу держать тебя во рту, пока моя киска не захочет тебя снова. Ты узнаешь, когда это произойдет, – я прильну к тебе всем телом. Не кончай, еще не время. Кончи, когда я скажу, что ты можешь кончить.


Они никогда не заставят себя ждать. Даже в поздний час мальчики всегда бодры и полны нетерпения. Они отходят от графика, чтобы попасть на свидание с тобой. Давай встретимся в ресторане, на вечеринке. Приходи ко мне домой. Иди сюда, а теперь уходи. Ты можешь сказать мальчикам «бай-бай, время вышло». Это безопасно. Там, откуда они приходят, остается еще больше.


Новая любовь бросит всё, чтобы прийти и послушать и быть со мной. Она нежная и ласковая. Она говорит слова, в которые сама не верит, потому что хочет тебе понравиться. Если она будет похожа на тебя, она понравится тебе. Она соглашается с тобой. Если ты будешь интересна ей, она станет интересна тебе. Ты трахаешься, ты ешь, ты закрываешь за ней дверь. Она счастлива.


Она уходит прочь.


Мальчики уходят прочь.


Со старой любовью всё не так просто. Она удерживает тебя. Всё сложно. А потом, внезапно, уже не сложно. Кто-то кричит. Хлопает дверь. Никаких важных деталей. Всегда одна и та же старая история: всё кончено. Всегда поздняя ночь, и кто-то идет домой один.


Ты идешь по улице, это самая уродливая улица, которую ты когда-либо видел. Уличные огни проливают свой уродский свет на уродливых людей. Все куда-то идут, их карманы набиты деньгами. Они идут в рестораны, источающие божественный аромат в ночном воздухе. В витринах громоздятся торты больше метра высотой. Глазурь мерцает вслед прохожим. В конце концов ты уходишь с улицы и взбираешься по уродским ступеням уродливого дома и открываешь уродливую дверь с облезающей краской. Ты заходишь внутрь.


Какая-то квартира. Восемь лет жизни, чтобы оказаться в этой вонючей дыре! Я знаю только дыры. Я в них поднаторел, я мог бы написать книгу о дырах. Дыры в ботинках, дыры в карманах, да и живу я в дыре. Теперь во мне зияет большая дыра прямо здесь, в груди. С меня хватит. Заполню ее коньяком и немного посплю. А Шарлотта пусть катится ко всем чертям. Мне не нужно, чтобы ко всему прочему меня донимали жалобами мои друзья. Я уже достаточно наслушался. На меня вываливалось слишком много дерьма. Я устал от дерьма, которое перекатывается из города в город, как шар скарабея, размазывается по социальной лестнице, вываливается на улицы, взбирается по ступенькам, стучит в дверь, заходит в мой дом, говорит: здравствуйте. Я политик. Нет у нас никакой депрессии, и она обязательно скоро закончится. Удачи. Здравствуйте. Я из звукозаписывающей компании. Мы аннулируем ваш контракт на запись альбома. Увидимся в следующем году. Привет. Уже пять лет я твой лучший друг. Иди к черту. Она уходит, хлопнув дверью, вот и всё. Шарлотта…

Ведра слез, ведра дождей.
Ведрами льет у меня из ушей.
Ведра с лунным светом в руках моих.
Всю любовь, что мог, я отдал за двоих.
Я люблю твои пальцы и улыбку твою.
Как ты поводишь бедрами, я люблю.
Я люблю твой невозмутимый взор.
Ты сеешь внутри меня раздор.
…Кто-то стучится в дверь.


Сильные, настойчивые удары пытаются пробиться сквозь пелену пьяных грез Родриго. Он неподвижен.


Снова стучат. Сильнее.


Стук раздается в его голове. Дождь стучит по крыше. Всё здание начинает трястись и вздрагивать. Родриго лежит на огромном барабане, и каждый уличный звук проходит сквозь него. Бум, бум, бум. Он не встает с постели.


– Родриго. Это я. Шарлотта.


Бум, бум – поет дыра в его груди. «Я не вынесу этого. Я не готов. Я не знаю, что произойдет, если я увижу ее».


– Уходи, уходи, – бормочет он, переворачиваясь на бок.


Под дверью Родриго может разглядеть два темных пятна. Долгое время они неподвижны. Потом в комнату, проскользнув под дверью, влетает белый конверт, и два темных пятна пропадают.


Он ползет к двери, открывает конверт.

«Милый Родди,

всё это какая-то нелепая шутка. Нам нужно поговорить. Я тебе сейчас звонила, но мне никто не ответил. Поэтому я пишу. Позвони мне, как только получишь письмо. Шарлотта».

Письмо падает на пол, а Родриго ползет назад, за коньяком.


Отныне он хочет ползать всегда, оставаться в темном безопасном убежище. Забаррикадировать вход. Повесить на дверь табличку «Вход воспрещен». «Не приближаться».


Жить ползком и в конце концов оказаться в теплом, текучем состоянии небытия, где ничего не происходит, ничего не причиняет боли. Где всё одного цвета – серого. Бескрайний серый океан, в который можно погрузиться с головой.


Ты погружаешь туда по частям:


Шарлотту. Всё, что осталось от дружбы длиною в пять лет.


Несколько промокших нотных листков. И твое пианино. Белые и черные клавиши плывут, покачиваясь на волнах.


А вот и Феликс, твой кот. Прощай, маленькое недоразумение. Ты назвал его Феликсом в честь Мендельсона. Так ты посмеялся над композитором. Это твой способ отмахнуться от пугающих идей о бессмертии – о твоем бессмертии – или о бессмертии Феликса – или о бессмертии вообще.


Шарлотта – это тоже серьезно. Она снова перед тобой.


Ты не можешь избавиться от нее.


От ее улыбки.


От ее глаз, больших, широко распахнутых.


От ее голоса. Как он меняется, когда она умничает или говорит о любви.


От того, как она кладет руку на подбородок, когда думает, слушает тебя и когда вы общаетесь. Ты мог рассказать ей обо всём. У вас не было никаких секретов друг от друга. Ты мог довериться ей.


Она тронула тебя. Именно так, как ты хотел. Она знала, как удержать тебя. И это тебя не пугало.


Ты не чувствовал, что нужно сдерживать какую-то часть себя. Казалось естественным отдавать всего себя без остатка. Ты еще никогда так не делал. И когда это случилось, ты начал понимать, что значит постоянно отдавать. Что значит отпускать. Бесстрашно отдавать себя другому. Когда вы разговаривали, или ели, или трахались, или просто были рядом, чем-то заняты или не заняты ничем – тебе было легко с ней.


Тебя даже не смущало, если ты обнаруживал, что говоришь нечто очень странное. О вещах, о которых не так уж много знаешь. О душе. Колледж или движение за эмансипацию женщин ничего не могли тебе рассказать о душе. Никого не интересовали такие вопросы, как душа или дух. Ей ты мог легко сказать, что она тронула твою душу. И прибавить, что она может делать это и дальше, сколько пожелает. Потому что этому нет конца. У тебя был предел, а у этого духа его не было.


Вот причина борьбы.


Ты хочешь сдаться, остаться навсегда в подполье, в своем темном убежище. Но этот дух – не хочет.


То одна, то другая эмоция захватывали тебя, когда ты переезжал с места на место. Ты сам всегда был причиной перемен. И даже сейчас ты хочешь нести ответственность за всё. Ты хочешь быть тем самым, кто скажет, что это – конец света: потому, что она ушла; потому, что нет денег; потому, что 76-й – это отстой; по всем причинам, которые приходят тебе в голову.


Но у тебя больше нет права голоса. Потому что ты – уже не в том, маленьком, мире, который меняется постепенно. Как только ты сделал шаг сюда, в царство темноты, здесь уже начали действовать силы, которые движутся независимо от тебя. Они проходят сквозь стены этого мира и многих других, пока не достигнут своего неведомого пункта назначения.


Поэтому твоя борьба закончилась. Теперь ты стал частью этого. Нет времени строить догадки или планы. Когда сгущается тьма, нет времени ни на что.


Бесформенная форма стремительно несется сквозь бесконечность со скоростью, запредельной для человеческого понимания.


Блуждая между измерениями, бесформенная форма погружается в них.


Ею движут столь мощные, неудержимые чары, что она может разрушить любые обстоятельства, любые барьеры, что встают на ее пути.


Затем, наконец, энергия чар иссякает, и тогда стремительная сущность замедляет свой ход, чтобы обрести покой в ином измерении.


Медленно, беззвучно бесплотная форма принимает очертания человека, и ее полет подходит к концу, на непостижимом расстоянии от мира, который нам известен под названием Земля.


А потом, завершив путешествие, Родриго снова открывает свои пронзительные глаза.

Книга пятая

Часть седьмая

«Ты – отец ее ребенка. Это в двух словах. Она хочет, чтобы ты вышел с ней на связь». Такими словами Дэн Вулф закончил свой рассказ.


Итак, после стольких лет разрыва и одиночества нам предстоит вновь увидеться.


А что до того, что случилось…


Я решил временно залечь на дно. За десять дней я добрался от тоннеля Холланда до Орегона. Это было шесть лет назад. Примерно дважды в год я подумываю вернуться в Нью-Йорк. Затем я отбрасываю эти мысли. Отвлекаюсь на другое: для лосося наступает время нереста, для меня – время зарабатывать деньги, которые помогут нам пережить зиму. Мы – это моя жена и двое детей. Зима – это суровые полгода, когда всё время идут дожди, но один раз в день прекращаются, и мы можем выбежать на улицу и посмотреть на небо или смотаться в город за продуктами. К концу мая мы все вне себя от раздражения, от постоянной жизни взаперти, и я начинаю думать о том, чтобы вернуться в Нью-Йорк. Потом я вспоминаю: весна, на подходе туристы, скоро в старом Портсмуте будет разгар сезона. Улицы наполнятся летними прохожими, деньги, что мы потратили за зиму, скоро вернутся к нам сторицей. Интересно, кто же этот человек на машине с номерами штата Невада, почему он приехал сюда так рано? Сезон еще не начался, мы пока не открылись, еще три недели, говорю я, а он говорит, что ему не нужна комната. Он частный детектив: Дэн Вулф, из детективного агентства Вулфа, Локуст-лейн, 1100, Лас-Вегас, штат Невада. Его клиентка – Фифи Корде. Пять лет назад она приехала в Лас-Вегас с годовалым сыном. До недавнего времени она жила на доходы от работы танцовщицей и официанткой. Потом налоговое управление и федеральные агенты решили принять меры против иностранцев, которые там живут и работают незаконно. Сначала все думали, что это обычные притеснения, и ждали, когда поутихнет шумиха. Но этого не произошло. На этот раз за шумихой стояли серьезные силы, и Фифи, понимая, что никто в Вегасе не станет ее защищать, уехала за помощью в Нью-Йорк. Там она тоже никого не нашла. Три недели назад она вышла на связь с Вулфом и наняла его, чтобы он нашел меня и ввел в курс дела: ей вручили документы о депортации. У нее закончились деньги. Я – отец ее ребенка. Я не хочу, чтобы моя жена об этом узнала. Четти живет нормальной жизнью, с мужем и двумя детьми, в родном городе. Мы живем в доме, который ее прадед построил сто пятьдесят лет назад. Мы спим в его кровати. Мы делаем то, что в этой части света делают все: зимой ловим лосося, весной начинаем сдавать комнаты туристам. Мы волнуемся, что нехватка газа может отразиться на торговле. Будет ли уровень осадков в этом году такой же, как в прошлом? Мы укладываем детей спать и, беседуя, пьем кофе на кухне. Пару мгновений солнце медлит у горизонта океана, а затем исчезает. Это огромная таблетка витамина С, которая растворяется в самом большом стакане воды в мире. Это огненный шар, который сварит всех морских чудовищ, чтобы они нас не достали. Так говорит мой сын Хэмфри. Поэтому вода становится розовой, поэтому дно океана усеяно костями. Он мечтает попасть туда и собрать все кости. Он знает о течении, которое соединяет нашу, Орегонскую часть побережья с другим участком, в Японии. Иногда к нашему берегу прибивает ветром шарики из зеленого стекла. Японцы используют их, когда ставят рыболовные сети. Хэмфри ждет, когда к берегу прибьет ветром гигантский зеленый шар – достаточно большой, чтобы он смог на нем плавать по морю. Он хочет стать пожарным и уплыть на край океана, чтобы потушить солнце. Тогда в мире станет очень холодно и темно, и все наденут костюмы космонавтов, чтобы не замерзнуть, и будут носить с собой фонарики, чтобы видеть, куда идут. Как на Луне. Луна – это сплошной лед, а если до него дотронуться, ты превратишься в лед и умрешь. Только мальчики по имени Хэмфри не умирают. Хэмфри – неуязвимы, как все супергерои, как доктор Стрейндж: одним унылым, дождливым вечером в Нью-Йорке такси высаживает молчаливого, задумчивого пассажира на окраине Гринвич-Виллидж. «Вот это да! Доллар на чай! Большое спасибо, мистер. Не ответил. Должно быть, у него плохо со слухом». Но доктор Стрейндж вовсе не из тех, кто плохо различает звуки, – совсем наоборот. Он сосредоточен в каждом своем действии: малейшая ошибка может привести к мгновенной гибели. «Барон Мордо никогда не перестанет меня разыскивать. В Америке мне оставаться не безопаснее, чем на Востоке. Очевидно, он приготовил ловушку и уже поджидает меня в моем убежище в Гринвич-Виллидж. И всё-таки я должен попытать удачи. В моем святилище есть много оккультных средств, которые помогут мне узнать, где находится источник новой силы Мордо. Но я не собираюсь сразу заходить. Сначала я должен понять, какие опасности подстерегают меня внутри. Я останусь в сумраке возле этой темной двери, а мой незримый дух покинет мое физическое тело – бесшумно, как полночный бриз». Поскольку ни один объект, имеющий плотность, не может нарушить движение эктоплазматического тела, дух доктора Стрейнджа за считанные секунды проникает в его комнату и обнаруживает там… «Свет! Внутри кто-то есть. И правда, какая удача, что я действовал осторожно: один из демонов Мордо направлен сюда, чтобы дожидаться моего возвращения. Однако как, должно быть, Мордо уверен в своих силах, раз он посмел вторгнуться в мои владения. Сейчас я в безопасности – но это ненадолго. Я должен найти способ вернуть себе мое мистическое убежище. И всё же я не стану наносить прямой удар. Я не могу допустить, чтобы этот демон-захватчик известил Мордо о моем возвращении». Тем временем, облетев уже полмира, неутомимые охотники непрестанно ищут доктора Стрейнджа. Так, в тиши они проплывают над некой пещерой, не подозревая о том, что в ней скрывается раненый Древний – под защитой заклинания, что древнее самого времени. Древний лежит в бреду на постели, бормоча одно слово – «вечность». «Вечность. Мой верный подданный не сможет в одиночку победить Мордо и его нового союзника. Ему нужна помощь – Вечность! Вечность! Только бы Стрейндж узнал о Вечности!» Однако, не зная, какое слово постоянно шептал Древний, доктор Стрейндж, беглый маг, располагается в маленькой, тускло освещенной лавке в одиноком переулке. «Это он. Магазин костюмов». Позже, когда бледный саван вечера начинает накрывать спящий город, переодетый и загримированный доктор Стрейндж возвращается в свое убежище в Гринвич-Виллидж. Ему удается обмануть союзника Мордо, проникнуть внутрь и избавиться от него. «Сработало! Не подозревая о том, кто я такой, он пропустил моего мистического стража достаточно далеко, чтобы тот его атаковал. Теперь у меня достаточно времени, чтобы заглянуть во всевидящее око Агамотто и узнать, где же находится источник новой силы Мордо. Достаточно узнать, откуда исходит эта мощь, и я смогу создать заклинание, которое сможет ее победить. Да! Вот то, что я ищу». Всевидящее око, на пьедестале, в центре комнаты. «Я повелеваю тебе, о Агамотто, внушающий трепет, раскрой передо мной свое всевидящее око». Но через мгновение магистр магии понимает: «Это ловушка. На всевидящее око наложено заклинание Мордо». И – в мистическом святилище, расположенном далеко от центра Нью-Йорка, мы находим зловещего Барона Мордо, он говорит с ужасным Дормамму. «Видишь, Дормамму? Мой план сработал. Хотя я не могу уничтожить Вечное око, я оставил незримое заклинание, которое сработает, как только наш ничего не подозревающий недруг решит заглянуть в око Агамотто. Теперь мы знаем, где он, и можем снова атаковать его!» – «Но внемли моим словам, о ужасный Мордо. Мое терпение почти подошло к концу. На этот раз он должен быть уничтожен. Тебе нельзя проиграть это сражение». – «Я не могу проиграть. Не теперь, когда к моей собственной силе прибавилась твоя неземная сила. Итак, ужасный Дормамму, я снова обращаюсь к тебе. Умножь мою силу еще один раз. Наполни меня своим устрашающим излучением. Еще – еще! На этот раз победа точно будет нашей». Так, наделенный почти безграничной силой магистра темных сфер, Барон Мордо обращается в ауру чистой энергии и летит со скоростью, которую смертные не могут даже измерить, – «Теперь ничто не спасет доктора Стрейнджа», – а тем временем ужасный Дормамму погружается в свои нечеловеческие мысли и строит кровожадные планы – «Даже Мордо не подозревает о настоящей цели, ради которой я помогаю ему, и о масштабах моей силы», – и доктор Стрейндж избавляется от своей маскировки – «Теперь, когда Мордо наложил заклинание на око Агамотто, я не могу больше откладывать нашу битву. Но я сражусь с ним в облике доктора Стрейнджа. Даже сейчас я ощущаю его зловещую ауру». Внезапно Мордо появляется в луче желтого света. «Итак, ненавистный. Маскарад окончен. Мы, наконец, стоим лицом к лицу». – «Чистая правда, Барон Мордо. Но на этот раз я не намерен спасаться бегством. Не важно, насколько ты силен, я буду сражаться до последнего!» – «И ты умрешь!» – «Если бы я только знал, как возросла сила Мордо». – «Ха-ха! Впервые, Стрейндж, твой проклятый амулет не остановит меня: мои глаза надежно защищены от его ослепительного света». Одно заклинание за другим бросает противник в доктора Стрейнджа – им нет конца – нет границ: источник силы Мордо происходит из далекого потустороннего измерения. «Он беспощадно атакует меня. Как долго я смогу продержаться?» – «Ты будто удивлен, Стрейндж. Ты не подозревал, что моя сила может оказаться настолько больше твоей». – «Ты лжешь, Мордо. Эта сила принадлежит не только тебе. Этого не может быть. Ты объединился с союзником – и он куда могущественнее тебя». – «Ты всего лишь строишь догадки, Стрейндж. Ты не можешь этого знать». Теперь, пока Мордо отвлекся, доктор Стрейндж наносит удар со всей силы, на которую только способен его амулет. Но хотя реакция доктора Стрейнджа застает его злобного соперника врасплох, это ни к чему не приводит. «Видишь, как легко я отбиваю твою хилую атаку, Стрейндж?» – «Я был прав. Он наделен источником силы другого. Но чья это сила?» – «Ты пытаешься выиграть время. Ты хочешь узнать, как я получил мою величайшую силу, и найти способ меня победить. Но твое время вышло, доктор Стрейндж». Однако Мордо удивлен: почему Стрейндж до сих пор остается в сознании? Почему он еще жив? Никогда он не встречал такой воли, такого несгибаемого духа. Но он думает, что Стрейнджу осталось недолго. А Стрейндж думает, что не может позволить Мордо сокрушить его: «Моя собственная жизнь ничего не стоит, но я не могу оставить человечество. Я не могу допустить, чтобы Мордо направил свое невероятное могущество против человечества». А затем происходит нечто неожиданное. Хотя силы у Мордо неизмеримо больше, его чары слабеют, рассеиваются под натиском непоколебимой решимости, потрясающего мужества магистра мистических наук доктора Стрейнджа. «Магия Мордо теряет свою мощь. Я должен нанести ответный удар – пока еще остаются силы. Он в смятении, он в замешательстве. Самое время собрать всю мою силу, все остатки моего могущества». Но из темных глубин потустороннего измерения самый мощный практик древнейших искусств бросает свою безграничную силу в бой: «Мордо! Держись крепче! Я буду атаковать Стрейнджа через тебя. Опустоши свой разум», – повелевает Дормамму. Итак, похоже, новая сила исходит от злобного Мордо, воздевшего руки, его смертное тело укрепляется, демонический блеск появляется в его немигающем взгляде, и он произносит не своим голосом: «Готовься к неизбежному, доктор Стрейндж». – «Мордо! Ты изменился. И этот голос. Я должен был узнать. Я должен был угадать». Но теперь больше нет времени угадывать, нет времени планировать. Когда сгущается тьма, нет времени ни на что. Ни на что, кроме громогласной тишины в прорве пустоты. А пока земная сущность доктора Стрейнджа превращается в ничто, Хэмфри готовится ко сну. Он хочет полететь на Марс. Это просто: когда пора ложиться спать, весь дом превращается в космический корабль. Он капитан, а я его помощник. Мы собираемся спасти принцессу Марса и ее друга Джона Картера. Сегодня ночью они попали в настоящую беду. Сумасшедшая сводная сестра принцессы украла ее трон и управляет планетой с помощью силы и страха. Она приказала казнить всех чужаков на ее планете: то есть нас. Чтобы нас не заметили, мы приземляемся за холмом и незаметно карабкаемся по круче. Далеко внизу остается город Барсум. Где-то там нас ждут Джон и принцесса. Никем не замеченные, мы добираемся до окраины города, проскальзываем через неохраняемые городские ворота. Опасность таится везде. Мы крадемся по темным переулкам. Внезапно раздается пронзительный крик: мы застигнуты опасностью врасплох. Нас окружают полчища красных марсиан. С ними динозавры и обезьяны, ковбои, солдаты. Все маленькие пластиковые представители коллекции Хэмфри – единицы этой свирепой армии. Внезапно армия начинает нести потери – Хэмфри опрокидывает шеренгу за шеренгой. Он расстреливает их из фазового пистолета, прямо как в «Стартреке». Пол спальни усыпан мертвыми телами. А потом помощник говорит капитану, что он поможет ему убрать игрушки, ведь уже пора спать. Когда мы закончили, я спустился на первый этаж и пошел на кухню. А что до Джона Картера и принцессы Марса – мы потеряли их из виду в пылу сражения. А теперь началась вторая битва. Я научился распознавать сигналы: Четти стучит пальцами по столу, а ее глаза пылают. Сейчас мы начнем битву. Если это связано с детьми, я проиграю. Тут я всегда проигрываю. Я – человек, который ничего не знает о том, как нужно растить детей. Неужели я не знаю, что если пора спать, то пора спать. Не нужно их подготавливать, не нужно с ними дурачиться, просто уложи их в постель и спускайся, и точка, и дело с концом.


Отныне больше ничего не отличает город Портсмут от многих других городков на побережье Орегона. Его главной отличительной черты, грандиозного особняка Александра, больше нет. Построенный в 1836 году Робертом Александром, этот величественный особняк выдержал сто пятьдесят суровых орегонских зим, а затем, около десяти лет назад, рассыпался в прах. Его башни стояли прямо, они высились в ясном синем небе. Его фасады ярко выделялись на фоне синего океана. После обрушения здания Портсмут превратился в куцый промежуток между шоссе и дюнами. И всё же, когда зимние ветры дуют не слишком сильно и наносят не слишком много песка и какой-нибудь местный житель готов сопроводить вас и рассказать о здешних местах, тут и там можно рассмотреть былые следы: «Когда-то здесь была большая бальная зала, а там – классная комната. Вот тут были высокие фронтонные башни, а подальше – широкие окна спальни с видом на море».


С другой стороны дома открывался вид на горы. Деревья на склонах вырубили, и очертания новой постройки начали вырисовываться. Рабочие Роберта долго трудились над воплощением его невероятного проекта. Всю весну и лето одного года и до самой осени следующего они трудились не покладая рук – до самого последнего дня. В последний унылый, мрачный и безмолвный день рабочие в спешке добавляли финальные штрихи. Под выступающими элементами верхних этажей были установлены резные деревянные шары. Маленькие спиралевидные шпили украшали каждый из многочисленных выступов крыши. На следующее утро повсюду еще валялись стружки, щепки, черепица и битые кирпичи. Но гостей это не смущало. Они пришли насладиться красотой нового дома и отпраздновать окончание работ. Всю ночь напролет на кухне готовились к приходу гостей. Из новенькой печной трубы шел дым вперемешку с запахами мяса и рыбы, обильно сдобренных специями, травами и луком. Утром эта смесь ароматов всё еще витала в воздухе рядом с домом. Второй день подряд был мрачным, унылым, ни следа морского бриза. Но и это не смущало гостей. Они пришли выпить сидра и бренди. Из туши оленя, подстреленного в десяти милях от городка, получился роскошный пирог. Шестьдесят фунтов трески, пойманной в заливе, пошли на сытный суп. Гости наелись и прохаживались по дому. Череда комнат и коридоров казалась поистине бесконечной. Боковые ответвления невероятным образом снова приводили обратно. Из комнаты в комнату можно было попасть, сделав всего три или четыре шага по ступенькам, ведущим вверх или вниз. Каждый раз гости затруднялись точно сказать, на каком из трех этажей они находятся. Но только один действительно потерялся. Это был человек в кожаном жилете, который выглядел белой вороной. Другие гости надели свои лучшие наряды. Жители Портсмута выглядели особенно хорошо, ведь с появлением нового дома город получил своего рода знак отличия и стал выгодно выделяться на фоне соседних поселений. Горожане смотрелись горделиво, жители окрестных деревень – восторженно и иногда завистливо, а Джон Картер в своем кожаном жилете выглядел как безумец, которого только и оставалось что обрядить в смирительную рубашку. Когда кто-то предложил ему миску ухи, он перевернул ее вверх дном. Когда он увидел резные шары и тонко обточенные столбики кроватей, он пришел в ярость и начал изрыгать проклятия. И более чем сто пятьдесят лет спустя люди говорили, что слышали шепот его имени в свирепом дыхании бури, которая снесла громадное здание.


Вся пойманная рыба превратилась в роскошный суп, бревна – в изящный орнамент… всё это было для него чересчур. Джон Картер привык ловить треску утром и съедать ее в полдень, сидя под сенью деревьев, но их срубил Роберт Александр, специально для этого проделав путь из Бостона. По приезде Роберт сразу смекнул, что стоит добавить рыбную ловлю к тому предпринимательскому кредо, которое он разработал за семь суровых месяцев, пока «Дорсет», дав пароходный гудок, медленно выйдя из Бостонского порта и обогнув Огненную Землю, плыл вверх по течению к диким землям северного Орегона, где люди и по сей день живут натуральным хозяйством: ловлей рыбы и изготовлением древесины.


Сегодня они работают на крупные компании, которым принадлежат права на древесину и воду. Ввиду сезонности работ, в межсезонье семьи рабочих живут на пособие. В более сложных случаях многие получают пособие круглый год. Поскольку не запутаться в действующем международном и межштатном транспортном законодательстве довольно трудно, результат налицо: почти все в этих краях, хотя бы в самой малой степени, живут в так называемой зоне экономической депрессии. Кто-то получает дополнительный доход от летней торговли с туристами. Если зимой прочесывать пляж, будет что продать – сплавной лес, гигантские раковины и зеленые стеклянные шарики. Кто-то подрабатывает в местных ресторанах, где подают знаменитых устриц и нерку. Другие тратят время в закусочных и в дешевых мотелях, которыми усеяно шоссе.


Депрессия в этих краях до сих пор проявляется сильно. Если не в буквальном смысле – в крайней нищете, – то в меланхолии и подавленности, которая начинается в сентябре и не кончается до первых дней июня. В эти суровые месяцы, когда с низкого неба беспрестанно льет дождь, а дни – это несколько серых часов до наступления темноты. Но солнце чудесным образом раз в день пробивается сквозь тучи. Улицы и магазины наполняются людьми в резиновых костюмах, которые бегут по своим делам, а затем обратно домой. Приходя домой, ониготовят ужин. Есть его можно только тогда, когда приходит время зажигать керосиновые лампы и разводить огонь в камине. Спускается ночь, за окнами нет ничего, кроме черноты, только дождь стучит в стекло и волны бьются о берег. Некуда деться от долгой и нескончаемой зимней ночи. Семьи выносят лампы из кухни и придвигаются поближе к огню. Без него весь дом пал бы жертвой суровой погоды. Влажность съедает половицы, грибок покрывает крышу, плесень ползет из щелей. Так же – и зимняя хандра. Люди изо всех сил стараются победить ее. Они разжигают огонь, чтобы просушить дом, пьют пиво, чтобы развеяться. Пиво ведет к беседам, пустым разговорам, сквозь которые прорывается нечто, что может закончиться стрельбой. Но, как правило, говорят о вещах фантастических: об ангеле смерти и его серебряных шпорах; о горящих пиратских шхунах, что видны в полночном тумане; о бурях, которые шепчут имя Джона Картера. В этих местах фантастическое и повседневное идут рука об руку. Те же люди, которые слышали звон серебряных шпор, заканчивают свое пиво и ложатся в постель. Под одной крышей, с одним и тем же звуком гремят косточки тетушки Алисии на чердаке и посуда в раковине. Это дома, где дети рождаются, молодые женятся и старики умирают. Эти одинаковые, безликие дома ютятся возле самых дюн, разительно отличаясь от громадного особняка Александра. Хвала небесам, что этот старый дом в конечном итоге рухнул. Он был как бельмо на глазу. Доставлял только беспокойство и лишние хлопоты бедной Четти. Как будто ей недостаточно проблем, пока она пытается вдолбить немного разума в двух сумасшедших детей, которым ее придурочный муж запудрил мозги всякой ерундой. Кто-нибудь вообще слышал, чтобы человека звали Родриго? Такие имена бывают только у иностранцев. Наверняка ни на что не годный бездельник, который должен был сняться с места и бросить ее, когда придет летний сезон. Хорошо, что здесь ветрено. Ей гораздо лучше живется без этого старого особняка, громоздкого, как слоновье стойло. И ясно как божий день – это хорошо, что тот чужак больше не показывал носа здесь в окрестностях. Ей гораздо лучше живется с новым мужиком… Пиво ведет к пустым разговорам. На самом деле произошло вот что, и всё это весьма просто.


Около шестнадцати лет назад Родриго поднял вверх большой палец у входа в тоннель Холланда, и после трех попуток водитель высадил его в горах Руби. Пошел снег. Снежные хлопья в свете фонаря. Снежные заносы вокруг бензоколонки. Было три часа утра, ни одной машины на шоссе. Наконец одна завернула на бензоколонку, и, перекинувшись парой реплик, Родриго согласился вести машину, пока Макси поспит. Но Макси всю дорогу болтал. Он путешествовал по окрестным городам, перепробовал всё: школа, нормальная работа, участие в радикальных политических группировках, наркотики. В конце концов он всё бросил и осел в Портсмуте. Хорошее место: тут красиво, и никто тебя не трогает. Они въехали в город, и Макси показал незнакомцу, что он имеет в виду. Родриго никогда не был на пляже, где можно увидеть океан, а если повернуть голову, то и горы. Но он недолго глазел по сторонам. В первую зиму Родриго чуть не сошел с ума от дождя и хандры, волн и прочего. Всё пошло на лад, когда Макси познакомил его с Четти Александр. Это была удачная сделка: он выгодно отличался от местных жителей, она казалась милой тихой гаванью после всех этих жестких нью-йоркских девок. Долгие зимние ночи вдвоем с ней помогли Родриго забыть о том, как он несчастен, и перестать думать о жизни в Нью-Йорке. Когда Макси сказал Родриго, что он сошел с ума от дождя, что жениться – это безумие, Родриго сказал: «Она – очень милый человек». У них родился сын через год после свадьбы, а пять лет спустя – дочь. Тот год был полон сюрпризов. Кроме того, что родился ребенок, в тот год в город приехал Дэн Вулф. За шесть лет Родриго успел привыкнуть к местным условиям. Он получал пособие, как и все остальные. Он знал всё о пиратах-призраках, привидениях на чердаке, о рыбе и древесине, на которых было заработано состояние, на которое был построен дом, в котором они жили с Четти. К счастью, никого не было дома, когда он обрушился. Четти с детьми убежала в город за продуктами. Родриго ушел по делам. А что до него самого…


Если вы спросите у Четти, она скажет: туда ему и дорога.


Если вы спросите у местных, они скажут то же самое.


Если бы не недавнее издание мемуаров Фифи Корде, никому бы и в голову не пришло наводить справки о Родриго за пределами Портсмута. В предисловии к своей книге Фифи написала: «Я знаю, что уже не модно писать биографии, к тому же я знаю, что это неприемлемо – связывать жизнь женщины с жизнью мужчины. Поскольку моя жизнь была связана с тремя мужчинами, кто-то наверняка решит, что я неудачница втройне. Впрочем, я никогда это так не воспринимала. И потому, хоть я и отдаю дань моде и социальному прогрессу, всё было именно так: мои зрелые годы можно разделить на три части – моя судьба была связана с тремя мужчинами».

Глава первая

Первая глава повествует о юности Фифи Корде в Париже. В то время она была известной кабаре-артисткой и жила с человеком по имени Жак Вашман. Она описывает его как реликт из прошлого столетия, «блистательный, но пыльный». Он проводил свои дни, работая над одной из колоссальных книг по истории мира; ни одну из них он так и не завершил. Они жили в просторных апартаментах на бульваре Распай и там же проводили салонные вечера для художников, журналистов, интеллектуалов и прочих, о чем очень скучно читать.


Вторая глава посвящена пятилетнему периоду, когда Фифи жила в Лас-Вегасе. Некоторые моменты довольно интересны. Тогда в Вегасе было много одиноких женщин с детьми, которые жили без мужчин. Отцы этих детей были бизнесмены и политики, приехавшие туда поразвлечься, чтобы потом вернуться в свой штат. Пределом мечтаний было подцепить одного из таких мужчин, чтобы поселиться в его пентхаусе и жить как в раю. Хотя если мужчину можно было развести только на деньги, то и дома с машиной было достаточно. Если же случай не представлялся, эти женщины усердно работали официантками и танцовщицами. В случае с Фифи всё было несколько иначе. У нее уже был ребенок, когда она приехала туда. И она утверждала, что ее никогда не прельщала возможность иметь дом и машину. Она хотела заработать артистическим трудом в городе, где водились большие деньги. Но денег ей вечно не хватало, и она часто подрабатывала официанткой, чтобы свести концы с концами. Однажды ночью в закусочной она познакомилась с городским инспектором Харви Уорреном. С момента этой встречи и до конца второй главы Фифи описывает, как развивались, а потом оборвались ее отношения с ним. Вначале она была постоянной спутницей Уоррена. Как только ему удавалось отлучиться с работы или из семьи, он навещал ее. «Я старалась быть интересной и внимательной к нему, я подстраивалась под его расписание. Я ничего не требовала, в том числе в материальном плане, и всегда была очень осмотрительна. Разумеется, мы с Уорреном не могли выйти в свет – поэтому мы встречались тет-а-тет в моей маленькой квартире с видом на аэропорт. Поскольку о походе в ресторан не могло быть и речи, он часто приносил с собой замороженную готовую еду: всё, что я могла приготовить, не рискуя спалить дом. Пока ужин разогревался в микроволновке, мы сидели на балконе, наблюдая за тем, как красиво приземляются самолеты в закатных лучах. Он вечно уходил сразу после секса, еда часто пригорала и становилась несъедобной, вот и я тоже скоро перегорела». Фифи начала получать от Уоррена звонки: он говорил, что сенатор Такой-то и Такой-то в городе, я хочу, чтобы ты была милой с ним. Она устала от таких сделок и сказала, что уходит от него. Уоррен ответил: ни за что. Она пригрозила, что всё расскажет о нем и его дружках и устроит публичный скандал. Он и его дружки нанесли ответный удар. С помощью налогового управления и федеральных агентов Уоррен вышвырнул ее не только из Вегаса, но и за пределы страны. В книге приводится фотография телеграммы, которую он отправил ей в тот день, когда ей вручили бумаги о депортации: «Ты сказала, что хочешь уйти, моя дорогая. Пока-пока».


Фифи приземлилась во Франции без гроша в кармане. Это была женщина сорока двух лет с шестилетним сыном. «Мы с Джонни выходили из автобуса, который привез нас из аэропорта на станцию Инвалидов, и меня вдруг осенило: моя жизнь – это всё, что у меня есть. Я продам ее. Я сразу же связалась со старым знакомым, который работал в издательстве „Соллерс“. Он согласился, что моя книга может оказаться интересной, и выдал мне небольшой аванс, чтобы я могла приступить к работе. Следующие четыре месяца мы с Джонни прожили в крошечной студии на Рю де Ренн, где я днем и ночью работала над черновиком двух первых глав».


Издатели посчитали, что первая глава написана хорошо, но никому больше нет дела до французских интеллектуалов. Они решили, что вторая глава также написана хорошо, хотя всем уже порядком надоели политические секс-скандалы в Америке. Если вообще стоит продолжать, не говоря уже о том, чтобы книга имела успех у читателя, Фифи должна сделать третью главу «острой и пикантной».


Я ушла из издательства, получив второй маленький аванс. Когда я выходила за дверь, мною овладело странное чувство. Улица словно заряжена тысячей вольт электричества, а я – кусок медной проволоки, сквозь которую проходит ток. Этот странный ток прошел сквозь подошвы моих ботинок, щекоча мои локти, мои колени. Он прошел по моим ногам, по всему телу – и вышел через голову. С этого мгновения я стала будто одержимой. Некий дух проник в меня, заполнил меня всю, а затем толкнул в улицу. По дороге я отметила: точный ракурс тени на лице женщины, изгиб голубиного крыла, розовый блеск на языке владельца табачной лавки, когда он сказал: «Голуаз». Я действовала без раздумий: остановилась купить сигарет, потом вина, потом минеральной воды, медленно и спокойно приближаясь к мгновению, уготованному судьбой. Будто человек, который готовится к суициду, я делала то, что нужно, не раздумывая, с вниманием ко всем деталям, одно действие за другим. Я остановилась у двери консьержки, договорилась с ней, что она заберет Джонни из парка и пробудет с ним до утра. Я поднялась по лестнице и заперла дверь. Я разложила на столе сигареты вино воду. А потом я сделала это. Я писала два дня, точно зная, что делаю: мной овладела одержимость. Я дала волю чувствам, как однажды, когда встретила одного мужчину; теперь, когда я пишу о нем, я снова чувствую силу, что лишает нас сил, и побуждения, не имеющие смысла. Эта одержимость странным образом возвращается. Я помню, в день второй нашей встречи он сказал мне, что не ожидал, что мы встретимся снова; в следующий раз он повторил эти слова, в следующий раз назвал меня принцессой, а потом имена и разговоры стали нам больше не нужны. Мы гуляли и спали и ели вместе. Мы ходили вверх тормашками, держась за руки. Мы ложились в кровать на рассвете, а вставали, когда начинало темнеть. Мы ложились в кровать на рассвете, в полночь, в любое время суток. Мы жили, приклеенные к потолку. Мы жили в мраморном мареве. Мы жили, устремленные в глубину, наша кожа прокоптилась и стала серой от паров любви. Мы медленно и неумолимо кружились, выше, чем любые властители этого мира, который мы оставили внизу. Чем была земная жизнь для нас, потерявших голову и навечно сплетенных гениталиями? Жизнь была непрерывным трахом. Жизнь была соединением Скорпиона с Марсом, соединением с Венерой. А главное соединение возникало каждый раз, когда мы были вместе, всеми возможными способами – спереди, сзади, в рот, сверху, сбоку, снизу.


Около пятидесяти страниц Фифи посвятила тому, как двое любовников держали свой короткий, но страстный роман в полной тайне. Тайком от друзей они уходили с вечеринок порознь, а потом встречались. Они терпеливо просиживали долгими вечерами в гостях, а потом будто случайно оказывались последними, кто ждет такси. У одного или у другого будто случайно возникала внезапная встреча, куда нужно было срочно убежать. Но причину их секретности Фифи не называет. Как и имя своего любовника. Она назвала третью главу «Т. Н.», что означает «таинственный незнакомец».


Когда мемуары Фифи имели большой успех, издатели поздравляли ее с тем, что она последовала их совету: «Это большая вещь, дорогуша. С-Е-К-С. Вот что продается. Так всегда было, и так всегда будет». И всё же, хоть и в меньшей степени, воображение людей привлекала завеса тайны. Как минимум те, кто был лично знаком с Фифи во время ее короткого успешного пребывания в Нью-Йорке, бесконечно строили догадки о том, кто такой Т. Н. Все помнили, как светилась она на сцене и сколь притягательной была ее игра. Мы плакали и кричали и аплодировали. Мы любили смотреть, как она стоит на сцене в лохмотьях, которые на наших глазах превращались в шаль, балетную пачку, купальный халат, ночную сорочку. Это было настоящее волшебство: как она разыгрывала свои небольшие представления. И потому многие были удивлены, когда прочли вот это: пока персонал вяло поторапливался с основным блюдом, обеденный зал декорировали под «тропические джунгли» с помощью растений в кадках, горок из апельсинов и кокосов и гроздьев бананов, висевших то тут, то там. Это были декорации для музыкантов калипсо в рубашках цвета вина с золотой оторочкой, которые, собравшись, начали исполнять Linstead Market, слишком громко. Песня закончилась. Появилась миловидная, но слишком разодетая девушка и начала петь Belly Lick. У нее на голове был фальшивый ананас. Предвкушая утомительный вечер, Вулф решил, что либо он слишком стар, либо слишком молод для самой страшной из пыток – скуки. Он поднялся, встал во главе стола, сказал: «Харви, у меня болит голова. Я пойду спать».


Уоррен посмотрел на него сквозь свой ящерный прищур. «Нет. Ты считаешь, что вечер выдался не очень веселый – так сделай его лучше. Тебе ведь за это платят. Ты ведешь себя так, будто знаешь Вегас. Окей. Убери этих людей со сцены».


Много лет прошло с тех пор, как Дэн Вулф принял этот вызов. Он чувствовал, что на него устремлены глаза группы. Из-за алкоголя он повел себя неосторожно – хотел выпендриться, как парень на вечеринке, который настойчиво хочет поиграть на барабанах. Глупо, он хотел самоутвердиться перед кучей крутых парней, которые посчитали его ничтожеством. Он не переставая думал о том, что это плохая тактика, что лучше впредь не быть беспомощной ищейкой. Он сказал: «Хорошо, мистер Уоррен. Дайте мне сто долларов и ваш пистолет».


С минуту Уоррен стоял как вкопанный. Потом Луи Парадиз густым басом проорал: «Дай ему пистолет! Посмотрим на действо! Возможно, парень ничего». И Уоррен залез в карман брюк, вынул бумажник и отсчитал сто долларов. Потом он медленно потянулся к поясу и достал пистолет. Приглушенный свет, освещавший девушку на сцене, поблескивал на золотой рукояти. Он положил оба предмета рядом на столе. Дэн Вулф взял пистолет и взвесил его в руке. Молниеносным движением он взвел курок и покрутил барабан, чтобы проверить, заряжен ли пистолет. Потом он резко развернулся, упал на одно колено, выпростал руку и нажал на спусковой крючок. Музыка оборвалась. Повисла напряженная тишина: остатки фальшивого ананаса ударились обо что-то в глубине зала с глухим стуком, девушка закрыла лицо руками и медленно, грациозно, как в «Лебедином озере», опустилась на танцпол, из затемнения выбежал метрдотель. А когда группа вышла из оцепенения и начала обсуждать случившееся, Дэн взял сто долларов и встал под свет прожектора. Он поднял девушку за руку и засунул деньги ей в декольте. «Неплохо мы с тобой сыграли, милая. Не волнуйся. В этом не было ничего опасного. Я целился в верхнюю часть ананаса. А теперь беги и готовься к следующему номеру». Потом он обратился к музыкантам.


– Кто тут старший? Кто организовал выступление?


– Я.


– Как тебя зовут?


– Кинг Тайгер.


– Ну хорошо, Кинг. Слушай меня. Это не фуршет Армии спасения. Друзья мистера Уоррена хотят действо, и чтобы погорячее. Я пришлю вам в гримерку рома, чтобы вы расслабились. Покурите травки, если любите травку. Здесь все свои. Никто на вас не настучит. И верните ту красивую девочку, но наполовину одетой. И скажите ей, чтобы подходила поближе и пела Belly Lick очень разборчиво и грустно. А под конец пусть она и ее подружки устроят стриптиз. Понял? А теперь идите и накуритесь, иначе вечеру конец и никаких чаевых. Окей? Поехали.


– Окей, капитан, – ухмыльнулся Кинг Тайгер. – Мы просто ждали, пока все немного разогреются на празднике. – Он повернулся к шестерке музыкантов. – Сыграйте им Iron Bar, только погорячее. А я пойду подзадорю Фифи и ее подруг. – Ансамбль снова заиграл, а Вулф сел на свое место. Никто не обращал на него внимания. Пятеро мужчин, или даже четверо, потому что Хендрикс весь вечер просидел с безразличным видом, напрягали слух, чтобы расслышать слова песни Iron Bar в версии Фанни Хилл. Четыре девушки, на которых были надеты только белые стринги, расшитые пайетками, выбежали на сцену и, плавно двигаясь на зрителя, исполнили энергичный танец живота, от которого Луи Парадиза и Хэла Гарфинкеля бросило в жар. Номер окончился под аплодисменты, девушки убежали, свет погас, остался только луч по центру сцены. Барабанщик принялся отстукивать быстрый бит, похожий на учащенный пульс. Открылась служебная дверь, и в луч света въехал странный предмет на колесах – огромная ладонь, около шести футов высотой, задрапированная в черный шелк. Она была полуоткрыта, на широком постаменте, и стояла, растопырив пальцы, готовая что-нибудь схватить. Барабанщик ускорил темп. Служебная дверь снова приоткрылась. На сцену скользнула женская фигура, блестящая от пальмового масла. В лице этой женщины чудились иноземные черты, и ее сияющее обнаженное тело казалось белоснежным на фоне гигантской черной ладони. Кружась вокруг нее, она поглаживала руками растопыренные пальцы, а затем отточенным порывистым движением забралась прямо на ладонь и с томным видом стала совершать с каждым пальцем действия, лежащие за гранью всех приличий. Зрелище была крайне непристойное; черная рука сочилась маслом и, казалось, она вот-вот сожмет сладострастно извивающуюся девушку в кулаке. Уоррен сквозь свой ящерный прищур наблюдал за представлением. Барабанный ритм всё ускорялся; девушка забралась на большой палец, медленно завершила на нем свое действо и, в последний раз совершив отточенное движение задом, сползла вниз и исчезла за дверью. Все разразились бурными аплодисментами, включая музыкантов. Уоррен пожал руку лидеру ансамбля и что-то прошептал ему, вытаскивая из портфеля какой-то листок.


После этой тупой пантомимы представление становилось всё хуже. Девушки в стрингах крутились под бамбуковыми шестами, балансировали на пивных бутылках. Девушки пели и танцевали стриптиз, и Вулф наблюдал, как четверых из них нагибают четверо потных бандюганов, неуклюже танцуя ча-ча-ча по залу. Когда ему надоело, Вулф решил сбежать через уборную, как только Уоррен отвернется. Но, направившись к выходу, он заметил холодный как лед, стальной взгляд Хендрикса, направленный прямо на него. Была уже ночь, когда он добрался до своей комнаты. Окна были закрыты, работал кондиционер. Вулф отключил его и наполовину приоткрыл окна. Он нервничал из-за представления с пистолетом, даже во сне он увидел троих мужчин в черных одеяниях, которые тащили бесформенный мешок сквозь пятна лунного света к темной воде, усеянной точками блестевших во тьме красных глаз. Скрежет белых зубов и треск костей смешались в непрерывный шум, как будто кто-то скребся, и от этого звука он вдруг проснулся. Звук превратился в тихий стук за занавесками. Достав из-под подушки пистолет, он бесшумно крался вдоль стены. Занавески были распахнуты одним быстрым движением. Золотистые волосы в лунном свете отливали серебром. «Скорее, Вулф! Помогите мне попасть внутрь!» – прошептала Фифи Корде. Он схватил ее за руки, пытаясь то ли втащить ее, то ли втянуть через окно. «Какого черта», – выругался он себе под нос. На последнем рывке она задела каблуком оконную раму, и окно захлопнулось. Вулф снова выругался, шепотом. «Мне ужасно жаль, Дэн». Вулф шикнул на нее. «Какого черта вы здесь делаете?»


– Я должна была прийти. Я вышла на вас через Уоррена. Я ушла от него и стала высматривать вас. В нескольких комнатах горел свет, я прислушалась и подумала, что вряд ли вы там, а потом я увидела открытое окно. Я просто знала, что вы – единственный человек, который может спать с открытым окном. И я попытала удачи.


– Прекрасно. И в чем же дело?


– Последняя расшифровка пришла сегодня утром. То есть уже вчера. Это нужно передать вам во что бы то ни стало. Х. К. говорит, что один из глав КГБ, известный под именем Хендрикс, сейчас где-то поблизости, и говорят, что он посещает этот отель. Вам нужно держаться от него подальше. Они знают, что одно из его заданий – найти и убить вас. В общем, я сделала элементарный вывод. На основе того факта, что вы находитесь в этой части города, и исходя из вопросов, которые вы мне задавали. Я решила, что вы, возможно, идете прямо в западню. То есть вы не знали, что пока вы искали его, он искал вас.


Она несмело протянула руку, чтобы получить заверение, что она сделала всё правильно. Вулф взял ее руку и отстраненно погладил, обдумывая это новое обстоятельство. Теперь эта женщина выглядела иначе, без масла, в простом кимоно, недавно взбитые локоны ниспадали на ее испуганные сияющие глаза. «Что касается Хендрикса, он действительно здесь, но кажется, что он не опознал меня. Х. К. упоминал, дали ли Хендриксу мои характеристики?»


«Вас характеризовали просто как печально известного частного сыщика, Дэна Вулфа». Но вряд ли это много дало Хендриксу. Он попросил подробностей. «Это было два дня назад. Возможно, он прямо сейчас их получает по телефону или факсу. Вы понимаете, почему я должна была прийти?»


«Да, конечно. И спасибо. А теперь мне нужно вытащить вас обратно за окно. После идите своей дорогой и не волнуйтесь за меня. Я думаю, что смогу со всем этим справиться. Кроме того, я получил помощь». Он рассказал ей про Феликса Лейтера и Николсона. «Теперь просто скажите Х. К., что вы передали сообщение, что я здесь и со мной два агента ЦРУ». Он встал на ноги. «Х. К. может получить точку зрения ЦРУ непосредственно от этих двоих. Лейтер и Николсон. Вы запомнили?»


– Да. Но вы будете соблюдать осторожность?


– Конечно, конечно, а теперь вам пора. Молитесь, чтобы всем нам повезло.


– Однако сегодня Провидение не на вашей стороне, мистер. Вы оба, шаг вперед. Руки за голову, – раздался мягкий голос из темноты спальни.


Лично меня вообще не удивила эта история в Вегасе. За всё время, что я знаю ее, я поняла одну вещь: не было ничего, свойственного Фифи Корде. Она любила приходить ко мне и пить чай под открытым небом. Причиной ее переезда в Нью-Йорк был уход от некоего Жака… При одном упоминании этого имени она вздрагивала и начинала тревожиться. Зазвонил телефон. Это был Родриго. Не хочу ли я поужинать вечером в «Орхидее»? «Окей». Это был Родриго, сказала я Фифи. «О, этот Родриго, – воскликнула она. – Больше не желаю сегодня слышать ни о нем, ни о его музыке. У него нет таланта. Он – подожди, я знаю, кто он. Он – пизда, пизда за пианино». Пустое выражение ее лица лишало слова какой-либо связи с реальным временем, слова утрачивали свое значение. Эти грубые, резкие слова повисли в воздухе. И когда она повторила их


– Да, пизда за пианино. И ты наверняка встретишь его в «Джем спа».


– И что с того?


– А что я скажу, если кто-то расскажет мне, что видел там тебя?


– Скажешь, что тебя это не касается.


– Конечно, меня это не касается. Но ты знаешь, что начинаешь мне нравиться, и я скажу – ничего страшного, если ты случайно там оказалась. Но если это привычка и ты постоянно возвращаешься туда – это другое дело. Ты могла бы прийти туда в компании… но сидеть в одиночестве в своем углу со своей газетой и собакой и со всеми теми людьми, которые говорят с тобой, этими странными низкорослыми мужчинами в нелепых пиджаках, которые носят кольца и браслеты на лодыжках. К тому же там отвратительно кормят.


– Я хожу туда не для того, чтобы поесть.


– Вот именно.


– Что?


– Ты ходишь туда по своим дурацким поводам. А там, между прочим, каждую ночь – скандалы, оргии и даже драки.


– А мне-то что? Все оргии одинаковы – они такие скучные, что не стоят того. Мне интересны только люди, которые там обедают, Фифи. И, раз тебе так любопытно, я расскажу тебе о них: в основном это юноши, которых не интересуют женщины. Самое странное их обыкновение – они громко выкрикивают заказы. «Мне еще один шерри за счет месье». В остальном они элегантные, усталые, с накрашенными веками, тяжелыми от недосыпа. Есть один человек, который присвоил себе имя настоящей принцессы; он заказывает минеральную воду «Виттель» и просит положить побольше лука в суп, потому что это очищает организм. Другой, с трогательным лицом анемичной девочки, ходит туда есть бульон и лапшу. Владелец заведения дает ему добавку, немного по-матерински, и всегда возмущенно вопит, если тот отказывается есть. «Ну вот! Опять упоролся. О чем только думает твоя мама, когда позволяет тебе так над собой издеваться?» Еще один выглядит как Дэвид Боуи. Он едва притрагивается к еде и говорит: «О черт, мне вообще не нужен соус. Я не хочу прикончить свой желудок. И – официант! Раз и навсегда уберите эти огурчики и принесите мне бензонафтол».


Фифи была не способна разговаривать с людьми подолгу, обстоятельно. Ее ясное личико омрачалось, и ясность сменялась сонным усилием не смыкать век. Ее тело склонилось под тяжестью головы, похожей на бутон мака. Ее длинные тонкие руки беспокойно двигались, будто что-то ощупывая. Она всегда носила длинные платья, которые прятали ее ноги, она была неуклюжей, вечно теряла перчатки, носовые платки, зонтики, шарфы. Браслеты на ее руках расстегивались. Ожерелья соскальзывали. Ее тело отвергало всё, что придавало ему трехмерную объемность. Мне едва удалось разглядеть ее, когда она зарылась в подушки. Внезапно выйдя из оцепенения, она сказала: «Мне ужасно жаль. Мне просто не нравятся все эти эстеты. Забудь о Родриго. Поужинай со мной».


В первый раз, когда я ужинала у нее, три коричневые свечи таяли в высоких канделябрах. Низенький китайский столик покрывали закуски: канапе из сырой рыбы, насаженной на стеклянные палочки, фуа-гра, креветки, салат, приправленный сахаром и перцем. А также тщательно подобранное шампанское Piper Heidsieck и очень крепкие коктейли. Задыхаясь от чувства неизвестности и полная недоверия к русскому, греческому и китайскому алкоголю, я едва притронулась к еде. Меня подташнивало от тяжелых ароматов парфюма, и я попыталась открыть окно: оно было заколочено. Я не верила, что эта встреча в такой удушливой атмосфере может способствовать настоящей дружбе с этой безжизненной женщиной, которая будто в беспамятстве опрокидывает рюмку за рюмкой. Однако впоследствии я еще много раз встречалась с Фифи Корде, всегда у нее дома, в роскошной темной квартире на 9-й улице. Моя квартира была слишком высоко, в ней было слишком пусто, слишком светло, к тому же беспрерывно звонил телефон. Она жила на первом этаже. Вся мебель, кроме гигантских статуй Будды, таинственным образом постоянно перемещалась с места на место. Сейчас кровать и стул стояли в углу, теперь вон там, а потом вообще исчезали. Фифи бродила среди призрачных сокровищ, почти незаметных в наполненной ароматами темноте, окна были забаррикадированы, воздух тяжелел от плотных штор и благовоний. Однажды вечером я принесла большую керосиновую лампу и зажгла ее, поставив перед своей тарелкой. Но обычно я сидела в темноте, замершая и неловкая. В этих комнатах, которые постоянно изменяли свой вид, наша дружба не слишком шла на лад. Три или четыре раза я заставала ее скрюченной в углу дивана, она что-то писала в блокноте, держа его на коленях. Она всегда виновато вскакивала, извинялась, бормотала: «Ничего, ничего, я уже почти закончила». Где она работала? В какое время суток? В обстановке квартиры ничто не выдавало ее рода занятий. Сама Фифи тоже: она отказывалась говорить о работе. Она не хотела признаваться, сколько ей лет. Она избегала упоминаний о Жаке или о чем-то, напоминавшем ей то время. Постепенно она сменила манеру изъясняться, интонации, выражения, полностью избавилась от акцента. Когда я сказала ей об этом, она ответила, что не понимает, о чем я говорю. Когда она уехала из города, я больше ничего о ней не слышала. Естественно, я совсем не удивилась тому, какой завесой тайны она окружила те дни в Нью-Йорке. И всё-таки я, как оказалось, тоже строила догадки и предположения, желая, как и многие, разгадать тайну, связанную с Т. Н. От этого некуда было деться: я уехала из города на четыре месяца, но все, кого я встречала, были заняты этим. У каждого была своя версия: это Джон, Дики, Родриго, «это не я». Доходило до смешного. Всякий раз, встречая старого знакомого, я думала: «Это он». В конце концов мне надоело. Я пошла на решительные действия.


Когда я спросила у Дики: может быть, это он – Т. Н. Фифи, он сказал: «Есть хихикающие пёзды и говорящие пёзды; есть сумасшедшие пёзды-истерички, которые тщательно подмечают смену сезонов; есть пёзды-каннибалы, они распахиваются широко, как челюсти, и могут проглотить тебя заживо; также существуют пёзды-мазохистки, они захлопываются, как устрицы, у них жесткая раковина, а внутри лежит жемчужина или даже две: есть неистовые пёзды, которые пляшут, завидев член, и мокнут в экстазе; есть пёзды-дикобразы, которые ощетиниваются и машут маленькими флажками на Рождество; есть пёзды-телеграфистки, которые отстукивают азбуку Морзе, и после них в голове сплошные точки и тире; есть политические пёзды, напитавшиеся идеологией, они отрицают даже менопаузу; есть пёзды-овощи, которые не откликнутся, пока не потянешь за самый корень; есть религиозные пёзды, они пахнут, как адвентисты седьмого дня, и полны бусин, червяков, ракушек, овечьих какашек, а иногда сухих хлебных крошек; есть пёзды-млекопитающие, обшитые нутрией, которые впадают в долгую зимнюю спячку; есть пёзды-круизеры, оборудованные как яхты, они хороши для одиночек и эпилептиков; есть пёзды-ледники, там даже от падающей звезды не зажжется ни одной искорки; есть разнообразные пёзды, которые не укладываются в категории и не поддаются описанию, такую можно встретить только раз в жизни, и она оставит на тебе след, клеймо; есть пёзды, которые сделаны из чистой радости».


Когда я спросила у Дики: может быть, Родриго – тот самый Т. Н., он сказал: «Кто?»


– Родриго. Родриго Кортес. Ну хватит, Дики, кого ты обманываешь? Ты же не хочешь сказать, что забыл такое имя… я уж не говорю о музыке… о человеке…


– Шарлотта, милая, – сказал он, поглаживая меня по руке, – это именно так. Ты когда-нибудь слышала о Стивене Дж. Керни?


– Нет.


– То-то и оно. Некоторое время назад город Нью-Йорк страдал от серьезной нехватки воды. Люди с тревогой смотрели на облака, которые тяжелели от влаги, и надеялись на спасительный дождь, дарующий облегчение. С большой помпой была запущена программа консервации воды. Мойка машин, расход воды из-за протекающих кранов, влажная уборка улиц и охлаждение воздуха были запрещены. Пристальное внимание общественности привлек уполномоченный по водоснабжению Нью-Йорка, мистер Стивен Дж. Керни. На какое-то время он стал самым значимым человеком в городе. Его имя было у всех на устах. Мистер Керни стал публичной фигурой. Потом начались дожди, и резервуары наполнились водой. Однажды его по-тихому сняли с поста. Никто не заметил.

КОНЕЦ


Оглавление

  • Книга первая
  •   Часть первая
  •   Часть вторая
  •   Часть третья
  •   Часть четвертая
  • Книга вторая
  •   Часть четвертая (продолжение)
  • Книга третья
  •   Часть пятая
  • Книга четвертая
  •   Часть шестая
  • Книга пятая
  •   Часть седьмая
  •   Глава первая