Первые буревестники [Максим Алексеевич Шардаков] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
Максим Шардаков Первые буревестники
– Эгей! Стой, кому говорю! – гулким басом, будто бурей, окатило закрайнюю поляну Барского леса, да так властно и громко, что все птахи разом примолкли в гнездах, а тощий мужичонка весь сгорбился и присел, выронив из рук вязанку валежника. Испуганно озираясь, он вглядывался в чащу, откуда прозвучал поистине медвежачий рык, и стал нащупывать на траве брошенный топор. – Эй, не дури! Что ты там, братец, за спиной прячешь? – из-за деревьев, к счастью для мужика, показался не медведь, а дюжий лесничий в брезентовом плаще и кожаных броднях, чье появление, впрочем, тоже ничего доброго браконьеру не сулило. – Ей-ей, ничего, Петр Егорыч! – мужичонка с одновременным страхом и облегчением откинул в сторону топор. – Прости, батюшко, бес попутал! – А-а, это опять ты, Соромотин? – цепкие пальцы ухватили воротник жалкой одежонки порубщика. – Я тебе что велел? Не ходи в Барский лес! Не пакости здесь, не рушь красоту божью! – приговаривал лесничий, в такт словам отмеряя мужику подзатыльники, от коих голова у того дергалась, как у китайского болванчика. – Отец родной, Петр Егорыч, да помню я доброту-ту вашу! Я ж только два оберемочка и взял сухостоя да корья. На растопку – баньку с шурином затеяли не в срок, будь она неладна! То я и припёрся в Барский лес-от, чтоб далече не издить, лошаденку не маять, – хитрован-мужик уже учуял, что лесничий на этот раз в духе, поэтому серьезной взбучки не будет. А отхлещет маленько – не беда! Крестьянину российскому привычное дело быть битым да поротым. – Отпусти ты меня, за Христа ради! А я тебе, буди, опосля земляницы наберу на взвар – ее нынче на Торсуновских угорах пропасть накраснело! – Ладно, не сепети! Ступай прочь с глаз долой! – лесничий наметанным взглядом успел узреть, что старый его знакомец в лесу не нагадил и живых деревьев не тронул. – Но еще раз заруби себе на носу, Евдоким, и другим передай: увижу кого здесь – не обессудьте, сниму портки и вон на тот муравейник, как на царский трон, мягким местом усажу! И реветь да чесаться не позволю – так сами в тюрьму запроситесь! Евдоким проворно закинул за спину две вязанки, третью прищемил подмышкой и бодрой рысцой потрусил в сторону видневшейся вдали деревеньки. – Топор-то позабыл, шатун! – крикнул вдогон лесничий, но мужик был уже далеко. Сунув топорище за широкий пояс, Петр Егорыч иерихонски трубно высморкался и широким шагом хозяина леса двинулся в сторону Морозовского отворота.
Петр Егорыч уже второй десяток лет трудился служителем леса. Начинал простым лесообъездчиком и старанием своим дошел до помощника окружного лесничего. Сам, царствие ему небесное, Михаил Яковлевич Россомагин учил его лесным премудростям и особливо первой их них – не просиживать штанов за кабинетными столами, не тереться в конторах, а все свое время посвящать лесу. И летом и зимой, в вёдро и в ненастье. Болен? Не велика печаль – лес вылечит! Приучал Россомагин холить и лелеять зеленые богатства, знать каждое дерево – чем оно дышит, чего от человека ждёт. Полюбил лес Петр Егорыч пуще жены-красавицы и, как божились суеверные верх-очёрские крестьяне, умел разговаривать лесничий и по-осиньи, и по-сосновьи, а еще с медведями дружбу водил – пивал с ними водчонку в дальних буреломах да на расщепленных пнях музицировал… В тот день Петр Егорыч поймал уже четвертого горе-порубщика. Острым слухом он за несколько верст улавливал стук топора или визг пилы, спешил на звук – когда верхом на лошади, а чаще напрямки – пешедралом. В первые годы нового ХХ века количество самовольных порубок возросло в разы и исчислялось уже десятками тысяч погубленных деревьев. Если считать попенно, то только ценных пород – лиственниц и мачтовых сосен – в Очёрском округе было спилено не меньше тысячи стволов. И не все браконьеры были такие смирные, как Евдоким Соромотин. Все чаще попадались субчики, что нагло и бесстрашно лезли на рожон, с топорами бросались на лесную стражу, норовили за краденое бревно жизни лишить. Но Петра Егорыча сторонились – себе дороже! Потому что за свои родные деревца он эту самую жизнь потерять не боялся… «Осатанел народец! Довели, знать, до ручки, – вздыхал лесничий; даже ему из своего дремучего леса было видно, что бедный люд – заводские мастеровые и крестьяне ближайших к Очеру деревень – живут плохо, последнюю кочерыжку без соли доедая, а поэтому обозлены и готовы на всё. – Если так пойдет, никакая сила народ не удержит – полетят клочки по закоулочкам…» А ведь Петр Егорыч помнил, что еще совсем недавно весь Очёр с его обширными окрестностями в страхе божьем держали, не считая заводской полиции, всего-то четыре служивых чина: пристав, урядник да два стражника-перестарка. А теперь все они боялись по улицам ходить. Рабочие открыто посылали блюстителей порядка и закона по самым отдаленным и неприличным адресам, грозились при случае устроить «тёмную». Одного из стражников, который больше всего докучал очерцам своими придирками и грубиянством, однажды все-таки словили в глухом переулке и, словно шелудивого кота, засунули в мешок. Кто-то даже предложил по-тихому утопить наглеца в пруду, но до точки кипения «самовар» бунта еще не дошел, поэтому рабочие сошлись пока на том, чтоб надавать хамлюге пинкарей и вымазать харю куричьим помётом. С очёрскими мастеровыми слад вообще было труднее найти, чем с забитыми крестьянами. Терять-то им вовсе нечего было, особенно, когда завод совсем захирел. Землицы их практически лишили: после отмены крепостного права с наделами их здорово надули, и по этому поводу рабочие вели безуспешно долгую и нудную тяжбу со Строгановыми. Но лес-то ведь и им был нужен, а все леса – тоже графские. Не то, что дерево срубить – травинку попробуй скосить! Попадешься – штраф или застенок Оханской тюрьмы, в которой порубщиков напихано, как сельдей в бочке – спят и то по очереди… Надо лесу – да пожалуйста, хоть сто возов пили! Только билет купи – а он денег стоит и немалых. Откуда они у крестьянина или мастерового? Петр Егорыч сам возмущался: дескать, в лесном краю, а простолюдину и дощечки было негде достать. Лесничий не раз докладывал по начальству, что можно выделить для народа за малую мзду несколько делянок старого леса: мол, он все равно так и так пропадёт. А на расчищенных угодьях высадить новые деревья, по россомагинской методе. Однако ж в конторе Петру Егорычу для виду кивали да поддакивали, брали записки, даже, пенсне на носы насобачив, читали с показной озабоченностью и… клали под сукно да в долгие ящики. Как только Петр Егорыч за порог – конторщики ехидненько подсмеиваются и у висков пальцами покручивают: вот еще забот мало, как занятым людям о крестьянских сараях вонючих головы ломать… В верх-очёрских деревнях большинство изб походило на заброшенные охотничьи балаганы – уныло покосившиеся, кое-как подпёртые прогнившими столбушками, с рваными прорехами на замшелых крышах. Во дворах и того хуже: на дырявых повитях прело сено, в пообвалившихся стайках мерзла тощая скотина. Да что скотина – не раз в местных церквах отпевали горемык, раздавленных бревнами обрушившихся домов… Да, не от хорошей жизни крестьяне ходили в леса на злодейский промысел. Целыми семьями, а то и артельно – деревнями! Петр Егорыч по долгу службы обязан был арестовывать таких и доставлять пред светлы очи приставу или исправнику. Сколько слёз чужих он повытер, сколько причитаний на пропащую жизнь наслушался от бедных порубщиков, пока вел их лесными тропами в Очёр на расправу. Знал Петр Егорыч, что если не заплатит крестьянин штраф, посадят его надолго, а могут и на каторгу отправить – осиротеет, пойдет по миру, а то и вовсе перемрёт оставшаяся без кормильца семья. Вздохнет лесничий, достанет кошелёк, сунет такому бедолаге рублишко или горстку монет, а тот еще и благодарит, чуть не руку целует… Поэтому у Петра Егорыча – хорошо это или плохо – было свое собственное правосудие, несомненно, более гуманное, чем царское. Ловил и не пущал он только отъявленных губителей леса, которые ради одного бревна готовы были вырубить все вокруг, истоптать, истерзать топорами молодые посадки. А сирых и убогих – по большей части отпускал с миром. Таких сердобольцев, само собой, на всем свете и во все времена начальство не больно-то жаловало. – Либеральничаете, Петр Егорыч! Что-то маловато самовольщиков изловили, – осторожно пеняли ему графские управители, потому что сердоболен лесничий был только к обездоленным, а господ белоруких не шибко-то уважал и неосторожных, гонор свой напоказ выставлявших, так мог отбрить, что слабые в коленках в обмороки падали. Что и говорить, сам исправник откровенно его побаивался и в беседе непроизвольно скатывался на словоерсы, как мелкотравчатый чинуша перед тайным советником: «Благодарю-с! Недурно-с! Еще рюмочку-с?» Исправника, как и других, понять было можно, ибо страх внушал Петр Егорыч одним только обличьем: лесничий был похож на медведя, на которого потехи ради зачем-то надели сюртук. Что в высь, что в ширь – почти одинаков. Кряжист, мускулист, ядрён: если двинется резко – швы на одежде угрожающе трещат! Крупная голова, постриженная под практично-демократичный ёжик, сердитый взгляд круглых серых глаз, густая жесткая борода шерстится, как у покойного Александра Третьего Миротворца. И не только вид, но и силищу зверскую имел Петр Егорыч. Ладонь у лесничего – что тигриная лапа! Руку пожмет такой – можно сразу к лекарю идти. Короткими пальцами он на пари в лепешки плющил медные пятаки, резким ударом протыкал печные заслонки, словно бумагу. По праздникам, подвыпив, баловался старинными русскими забавами: подсаживался под жеребца и не просто поднимал его, а несколько раз приседал с тяжелой ношей; одной рукой удерживал пароконную телегу, при этом галантно кланяясь дамам и попыхивая папироской; на вытянутых руках с нарочитой небрежностью большим и указательным пальцами, как нагадивших котят за шкварник, держал два пятипудовых куля с солью. А вот подковы не ломал – берег имущество, и на кулачки не дрался, даже если очень просили захмелевшие силачи – из страха. Но не за собственные, конечно, зубы, а за жизнь и здоровье соперников. Памятовал, как в молодости, когда еще и не так могуч был, в сердцах врезал на ярмарке раздухарившемуся пьяному купчику, так того едва водой отлили, и до сих пор, бедняга, шастает по земле косой на бок и веком подергивает… – А я вам, сударь, не сыщик, а служитель леса! – сочно выговаривая каждую букву, гудел Петр Егорыч, и чиновник сразу делался будто меньше ростом. – Изволите сомневаться в моём усердии? Так снимите штиблеты лаковые и штанцы свои, хм-хм, полудамские, наеперьте сапоги, ружьецо не забудьте, а лучше сразу два – и шествуйте в лес, посчитайте пни да деревья, если заплутать не боитесь, конечно! Бывали в лесу-то хоть разок? А-а, и веревку подлиннее прихватите – браконьеров вязать! Они вашу милость узрев в этаком-то нелиберальном виде, вмиг на коленки падут и пардону запросят… Ух, крапивное семя! – И так шарахал дверьми, что на конторщиков меловым снежком осыпалась древняя штукатурка. – Господи Исусе, – поджав хвост, с облегчением крестился чиновник. – Леший, а не лесничий! Вот нечистый дернул меня за язык! Да слова ему больше не скажу, пускай он скорее катится в свои леса непролазные, медведюшко этакой, пусть там зверьё пугает, а у нас тут не тьма берложья, а приличное общество – тишь да гладь. Однако гладь, быть может, кое-где и осталась, а вот тишь по-над бором зеленым, над прудом широкущим да на поросших рябиной и акациями улицах, похоже, закончилась. Стремительно бедневшие мастеровые Очёрского завода новых обид от властей сносить не собирались и прежних тоже не забыли. Все чаще они зубатили начальству, волынили срочные работы, портили инструмент в отместку за произвол администрации. Стихийный порыв в конце концов перерос в забастовки. Первыми взбунтовались рабочие механического цеха: им нахально задерживали и без того уполовиненное жалованье, заставляли в счет него отовариваться в графских магазинах – втридорога, естественно; задушили несправедливыми штрафами и пенями. Две недели они простояли под окнами правления, выкрикивая проклятья в адрес заводского начальства, а порой непечатные словеса касались тех особ, которых прежде задевать и вовсе не смели. Своим упорством мастеровые вынудили-таки администрацию выплатить им больше 15 тысяч рублей, но поношения и вольные предерзости рабочим припомнили: зачинщиков под разными предлогами с завода выперли, а бывшего сивинского учителя, слесаря Петра Хренова, как только мастеровые вернулись к верстакам, полиция арестовала – дескать, не мути народ… Шел 1905 год – предвестник чего-то страшного, бурлящего, клокочущего в дыму и крови, но отчего-то все равно желаемого и жданного большинством простых очёрцев. До Очера докатились слухи, что в обеих столицах рабочие уже не просто царя Николу да его сановников матюгами обкладывают, а и вовсе за оружие взялись! Да и совсем рядом – всего-то в ста верстах – в Мотовилихе, куда из-за безработицы уехало много очёрских мастеровых, прямо на улицах пуляют в полицию и казаков, за ворота проходной вывозят на угольных тачках ненавистных заводских управителей и сваливают их в грязные лужи. Приезжающие на побывку очёрцы, с восхищением рассказывают о новом Стеньке Разине, объявившемся на Урале – рабочем атамане Сашке Лбове, который держит в первобытном ужасе угнетателей бедного люда. Неспокойно и в Добрянке, Полазне, Чермозе, Лысьве. А чем Очер хуже? Во время майской ярмарки на сенной площади посёлка кучковалась толпа мастеровых. Обыватели не сомневались: дескать, гоношат работяги рублишки по карманам, мелочь из прорех выковыривают – соображают в законный праздник, где б достать да добавить. Вона, глянь-ка, морды красные у всех, голоса громкие – подхохатывают, прохожих задирают, бабенкам зады пощипывают. У двоих на плечах гармони мехами вниз отвисли, а остальные уж приплясывают в нетерпении – аккомпанемента ждут. Вот-вот сейчас на весь Очёр заиграет «Уморилась, уморилась, уморилася!»… Но тут один из мастеровых – Федор Балахонов – воровато оглянулся, просунул руку за пазуху и вытащил – что б вы думали – не бутылку с самогоном, а кумачовое полотнище! Дмитрий Гусев с Василием Волеговым выклянчили у какого-то крестьянина грабли, отломили черенок, прикрепили материю к древку – и получилось самое настоящее красное знамя! Балахонов выпрямился и поднял флаг высоко над головой. Рабочие приосанились, словно заправские солдаты, выстроились в колонну – и куда только делся запьянцовский вид? Урядник, что ярмарку охранял, с перепугу выронил прямо на мундир конфискованное лукошко с яйцами, а вместо свистка засунул в рот непонятно как оказавшийся в ладони пистик и попытался дудеть, призывая народ к порядку. Его прихвостни-стражники, увидав такое дело, поспешили с площади смыться: почуяли, что тут уже не жареным запахло, а на костре палёным! – Долой самодержавие! – раздался первый робкий возглас, вскоре подхваченный неслыханным в Очёре дружным разноголосьем. – Доло-о-ой! Да здравствует свобода! За равенство! Даешь 8-часовой рабочий день! Уррааа! – Земли-и-и! – вдруг тоненько закричал крестьянин, чьи грабли пошли на древко первого открыто поднятого в поселке красного флага. – Хотим земли-и! Колонна под гомон и крики очерцев медленно двинулась вниз по главной улице. Один из демонстрантов расправил гармонь, прошелся по кнопкам, подбирая незнакомую мелодию. Озорно огляделся и грянул: – Отречемся от старого мира, отряхнем его прах с наших ног! – никогда еще Очёр не слыхивал слов рабочей «Марсельезы». А это тебе не «Я на горку шла»! – Вставай, поднимайся, рабочий народ! Вставай на борьбу, люд голодный! Полицейский пристав как раз закусывал привычную полуденную чарочку, готовясь перекрестить рот в хвале Господу за преподнесенную благодать: и водочка-то у него смирновская, и супруга гладкая, и служба спокойная – не служба, а службишка. Но услышав из-за окна про прах, борьбу и голодный люд, поперхнулся соленым рыжиком. Выглянув на улицу, пристав увидел красный флаг и разом позабыл всё, чему его учили. «Бунт-бунт-бунт!», – страшным ритмом ёкало сердце, и руки ходуном заходили от препротивной дрожи. «Что делать-то, что делать?», – блюститель закона, схватив револьвер и шашку-«селёдку», кинулся прочь из дома, впервые в жизни позабыв надеть фуражку и поцеловать жену в румяную щеку… А мастеровые тем временем дошли до правления, спустились к заводу, покричали лозунги и поворотили обратно. Когда процессия шествовала мимо церкви, какой-то молодой дурень птицей взлетел на звонницу и убедил звонаря, что эта демонстрация – вовсе не чертовщина какая-то, а самый настоящий крестный ход с особым молебствием. И тот, ничего не поняв, дунул в колокола! Больше шести часов в Очере власть была рабочей – из начальства к демонстрантам так никто и не решился подойти. Рабочие и сами бы разошлись, но тут со стороны Зареки на них галопом понесся полуэскадрон конной стражи: это пристав, наконец, пришел в себя, и дозвонился до Оханска, откуда спешно направили подмогу. С той поры в Очере закон блюли уже не четыре служителя, а десять раз по четыре: стражники день и ночь парами патрулировали центральные улицы, а на рабочих окраинах на донских конях гарцевали презлючие и нервные казаки, похлёстывая нагайками по спинам дерзких мастеровых и по подвернувшимся под копыта курицам…
В аккурат сразу после демонстрации Петр Егорыч обнаружил в Барском лесу, приколотую к сосне мятую листовку, написанную корявым мужицким почерком. Подмётная бумага призывала крестьян вспомоществовать заводским мастеровым в зарождавшейся борьбе за права и свободы: дескать, по всем городам и весям бунтует народ, потому как нет терпенья от помещиков, кулаков и буржуев – не платите подати, боритесь! Петр Егорыч отнес прокламацию своему начальнику – окружному лесничему Еремею Малькову. Отнес вполне по адресу, так как в бумаге была приписка: «Бейте в зубы Ерёму!» Мальков из всех угнетателей был самый развреднючий, он угрызениями совести особо не страдал, когда подгонял под суд самовольных порубщиков: взглянет из под очков брезгливо на осунувшегося от стыда и голода крестьянина-лапотника, подмахнет бумагу и не поморщится: злоумышленника – в кандалы, а сам Мальков, откушав кофею, шел на репетицию в народный театр. И ведь играл все больше благородных и прекраснодушных, а жил – с точностью до наоборот, за что Петр Егорыч его, мягко говоря, сильно недолюбливал. – Ах, смутьяны, ах-ах, негодяи! – взбеленился Мальков. – А вы куда глядели, Петр Егорович? На ваших же угодьях эту мерзость пришпилили! Неспроста-а! Знают, бестии, что вы их жалеете… – Не утруждайтесь криком, господин Мальков! – Петр Егорыч навис над столом начальника. – Эти инсургенты только угрожают, а я могу и зубы пересчитать, не погляжу, что вы – моё начальство и коллежский секретарь! Вы меня знаете… – Непозволительная дерзость! Не премину доложить о сём непотребстве по инстанции-с! – Да на здоровье! – усмехнулся Петр Егорыч. – И еще раз повторяю, я вам не доводчик! Если б они эту сосну срубили, тогда схватил бы, конечно, и к вам на расправу приволок. А бумажки меня не касаются – сами разбирайтесь. Вот только скажу как на духу: народишко доселе смирный и покорный вы и такие, как вы, сами замутили, потому что совесть напрочь потеряли. Творите, что хотите, плюете на людей. Тут и у скотины бессловесной терпёжка лопнет! Лошадь и та, если об ее хребет кнутовище изломать, начнет взбрыкивать да копытами лягаться. Вы, господин Мальков, не меня вините, а на себя пеняйте! Читайте-ка листовку внимательно: там про вашу душу писано, не про мою… – Ах! – притворно схватился за сердце Мальков. – Медведь! Грубиян! Радикал! Секретарь – воды! Умираю… «Определились бы уж, кто я таков – либерал или радикал?» – усмехнулся Петр Егорыч. Он, конечно, ни тем, ни другим не был – сам себе на уме считался, но запрещенное кое-что почитывал, и куда как пострашнее подобных листовок. Через его родственника с железнодорожной станции Вознесенской в Очер попадала нелегальная марксистская литература, которая призывала не просто по зубам богатеев лупцевать, а и вовсе их власти лишать. Вместе с головой, желательно… В сосновом бору и Барском лесу, что Петр Егорыч самолично выхаживал, собирались на маёвки молодые рабочие и служащие Очерского завода, недовольные властью, не признававшие ни царя-батюшку, ни заводского начальства. Собирались под видом чаепитий – конспирацию блюли, но их «тайные вечери» не могли ускользнуть от острого глаза опытного лесничего. К лесу они относились бережно, разный хлам на полянах не разбрасывали, огнем не баловались, за что Петр Егорыч их привечал, угощал, порой, лесными дарами – туесок черники подарит или грибов наберет. А до политики ему дела не было – лишь бы не пакостили на природе… Центральное место на лужайке занимал самовар. Старенький, прокопченный, кой-где лужёный, но все равно важный и пузатущий как архиерей. Барышни собирали для него шишки – изящно, в подолы. Парни через колени ломали сухостой, потом кто-нибудь стаскивал с себя яловый сапог и, словно кузнечным мехом, через трубу раздувал им шишечный жар. На скатерти, которую маёвщики называли самобранкой, сдобной горушкой высились пирожки-посикунчики, теснились кулёчки с пряниками, блюдца с холодными закусками – кто чем был богат, тот то и принес на общий кошт. В уголке на старой театральной афише пачкала золой бумагу только что вынутая с пылу-жару печеная картошка, обсыпанная кристаллами крупно помолотой соли. В прохладе под кустиком ждала лесного застолья корзинка с бутылками. Со стороны глядеть – обычный обывательский пикничок, а никакая не маёвка, на которой за чаем да винцом зеленым обсуждались до жути крамольные дела… Петра Егорыча каждый раз приглашали к костерку и самовару – неловко ведь не позвать хозяина в его-то собственных владениях. Лесничий всех знал наперечёт: кто чей сын или дочь, кто где служит и кто за кем ухаживает. Люди были уважительные, добрые, хоть и в смутьянство подались, поэтому Петр Егорыч старался уберечь их от неразумных шагов, деликатно призывал к осторожности. Он снисходительно наблюдал, как горячо поспорив, маёвщики так же быстро остывали, переходили к далеким от революции темам: какие овсы взошли, почем галантерея у лавочника Смирнова и что за домину отгрохал на Торговой улице заводской приказчик… Наметанным глазом Петр Егорыч видел, кто до конца пойдет за идею, а кто остановится на полпути, когда поймет, что встав под ее знамена, за эту самую, пусть и очень славную идею придется не только страдать и даже умирать, но и убивать живых людей. Может быть, даже тех, с кем еще недавно вот так мирно чаевничал. «Пашка вон отвлёкся, умные речи ему наскучили, зевает во весь рот – аж кишки видать. Сок одуванчиковый с модных портков счищает, папироску пажескую жеманно мнет меж пальцев – этому франту от революции только лоск да блеск надобны, – иронично судил маёвщиков лесничий. – Никифор, наоборот, хмурится, дергается, перебивает всех, слюнями брызжа: нетерпелив дюже, доскачется быстро – заарестуют ерепеню за милую душу… Лизавета – та навроде сурьезная девушка: беда как много думает. Эх, много, но больно уж туго – гляди и вовсе передумает: замуж позовут – и прощай борьба да красные знамена!» Но большинство молодых людей искренне верили в свое дело, хотя пока и не совсем понимали, с чего начать борьбу – сразу за кистени хвататься или сперва мозгами поколобродить, словом проникновенным пошатать власти предержащие? Книжки книжками, но не все ж в них прописано – надо своим умом доходить до сути, а то и на собственной шкуре попробовать, почем фунт лиха. «Вон знакомец старый – писарь из лесничества Пётр Чазов, строчит что-то в тетрадочку, очки запотевшие протирает. А рядом два его брата – Жора и Макся. Гена Пьянков, братья Вологдины, Скорынины, Гусев Митрий… Это парни ответственные, несуетливые, надежные, – Петр Егорыч оценивающе оглядывал компанию заговорщиков. – Или заводской шорник Федор Шилов, которого кличут диковинным прозвищем – Апостол. Всяко не за долгую гриву, что многие революционеры из форса ростят, подражая народовольцам, а за долгий ум и поведение примерное – ни вином, ни подлостью душу не поганит». Очень удивился Петр Егорыч, когда однажды на лужайке увидал заводского инженера Николая Любимова и свою соседку-хохотушку Фросю Попову. Ему привычней было зреть их на сцене Очерского театра. «А тут-то что им надо? Вроде ни житьем, ни ликом не пролетарии, нужду отродясь не мыкали. Зачем им смуты да революции? Пой да пляши себе, каблуки оттаптывай! – думал лесничий. – Хотя уж если такие против царя идут, худы у Его Величества делишки». – Ефросиньюшка, солнышко, брось баловство-то опасное, не женское это дело, не про тебя оно! – отведя в сторонку, увещевал девушку Петр Егорыч. – Это же не театр. Тут не помидорами тухлыми закидывают, а бомбами! И не понарошку, а всамделишно… – Петр Егорович, вся наша жизнь – театр! – смеялась Ефросинья Захаровна. – Мы тут, как видите, персонажи все как есть положительные, а богатеи да их благородия мерзавцев представляют, хотя им и лицедействовать-то не надо. Только вы, никак не пойму, какую роль играете? Пора уж определяться – с народом вы или господами… «Эх, доиграетесь вы, ребятки», – покачал головой Петр Егорыч – и как в воду глядел. Осенью 1906-го труппа Очерского народного театра, половина которой тайно состояла в социал-демократической партии, все-таки достукалась. Артисты решили обмануть исправника и поставить запрещенную властями пьесу Максима Горького «На дне». Но кто кого обмишурил, стало ясно по завершении спектакля – за кулисы как снег на голову нагрянула полиция и арестовала больше половины актеров. Прямо в гриме и театральных костюмах повезли их под усиленным конвоем на простых телегах в Оханскую тюрьму. Не дурачок был исправник – шельмец дошлый и соображулистый! Долго проворил он операцию по поимке революционеров, намылился разом накрыть всю организацию, поэтому, погасив в пышных усах усмешку, притворно завизировал нелегальную пьесу… Но больше всех Петру Егорычу глянулась молодая учительница Леночка Пищалкина. Ведь совсем пигалица, голосишко тоненький, как у птенчика – прям под стать фамилии, а гляди-ко – верховодила всей компанией смутьянов! Ей бы, крохе такой, в куклы играться да в альбомчики стихи амурные записывать, а она лихо вертит в руках тяжелый солдатский револьвер и прокламации сочиняет. Знал Петр Егорыч, что в ее доме на Мызе – явка подпольщиков; слышал, как братья Леночки Николай да Иван, что в Питере учатся, когда на побывку приезжают, то в подарки не платочки да монпасейки ей привозят, а книги и газеты подзапретные. А мама Пищалкиной Надежда Александровна – с виду безобидная дамочка, на гороскопах да огородных грядках помешанная, в голбце вместо банок с вареньем гектограф держит и листовки множит! Да вот беда: знал об этом не только Петр Егорыч, но и другие, кому язык за зубами удержать – вовек не стерпеть. А может уж и сам исправник… – Любезный Петр свет Егорович! Сходите, пожалуйста, на развилку, покараульте нас, пока я статью читаю! – скомандовала Леночка, и медведь-лесничий, коему и губернатор-то бы указывать поостерегся, сам не понял, как покорился этой вежливой крохотуле и послушно встал на часы. Правду молвят люди: не суди человека по внешности – лучше в деле его оцени, в чем Петр Егорыч в очередной раз убедился, когда на одну из маевок пришел таинственный незнакомец – тощий как вяленая сорога, чернявый юноша. Представился псевдонимом – товарищ Андрей, но очерские девушки неконспиративно проговаривались, ласково называя его Яшей. Блестя стекляшками пенсне, он то и дело бросал взгляд на могучую фигуру Петра Егорыча. «Ишь ты, словно полымем жжет шарами-то», – усмехался лесничий и вслушивался в слегка картавую бойкую речь парня. Говорил он о воле, о братстве и равенстве, старался заразить своих слушателей революционным энтузиазмом. Вещал о партийной дисциплине, о тюрьмах и ссылках, о грядущих битвах не на живот, а насмерть. Но большинство ребят, услышав о вооруженной борьбе, куксились и сникали. «А этот Яша-Андрюша зазеленить штаны не боится, на такие мелочи не отвлекается, – думал Петр Егорыч. – Сразу видно, что далеко пойдет, если не пристукнут жандармы. И, главное, готов зайти до самого края, вторгнуться в неведомое и немыслимое, решать вопросы, которые и сам Господь Бог разбирать робеет. Эх, горе тому, кто обманется незавидной внешностью этого товарища. Куда вам, до него, телки да тёлки очерские! Не собрать тебе тут, Яша, рекрутов в боевые дружины, ой, не собрать». Но Яков Михайлович Свердлов был не по годам умен и уже давно сам всё понял… – Ладно, будем создавать ячейку РСДРП! – переведя дух, устало промолвил молодой большевик. – Кто «за»? – оглядел он собравшихся, чуть брезгливо скривив губы. Руки подняли все, однако кое-кто из юных заговорщиков, услыхав про рабочую партию, зарекся в будущем в лес ходить, кроме как по ягоды-грибы. Партия – это вам не «Марсельеза», одной тюрьмой не отделаешься… – В следующий раз глубже в чащу уходите маёвничать, эРэСДееРПе! – вздохнул Петр Егорыч. – Не ровен час, застукают всю вашу партию и по сибирьку погонят, чаю не дадут испить. Разговоров да пересудов и так уже много про вас по Очеру гуляет – стражники уши греют, даже сплетнями не брезгуют. Исправник уж справлялся о ваших чаепитиях. Не прогневайтесь, не обессудьте, но сказал ему, что вы тут водку пьете да по кустам щупаетесь. Вот и вся, мол, политика. Но вижу, не верит мне… Зарядил дождь-обложник. Свердлов закутался в кургузую куртёшку и поднялся с земли. – Прощайте, Петр Егорович! Спасибо вам! Может, свидимся, – и его тонкая в синих прожилках рука с музыкальными пальцами утонула в ковшистой лапище лесничего, словно кашик в чугунке с пельменями… А в другой раз Петру Егорычу встретился иного рода смутьян – высоченный, сильный, коренастый, заросший черной бородищей до самых бровей. Выглядел он в компании молодых очерцев еще более белой вороной, чем Яков Свердлов. Петр Егорыч заметил, как парни его побаивались, а девушки во все глаза глядели на великана и цепенели перед ним, будто мышки перед котом. Настоящий разбойник, коим, в общем-то, и считала его вся Россия. Крутолобый – под стать своей тяжеловесной фамилии. Взгляд тяжелый, оценивающий, впрочем, привыкший после этой оценки к чванной снисходительности – мол, и ты, мил человек, слаб против меня в коленках… «Этот над книжками не шибко глаза портит – другого полета птица. Ишь, как проворно сунул руку под полу», – ехидно фыркнул лесничий. – Не шали, борода, пострашней видали твоей пукалки, – Петр Егорыч даже бровью не повел, когда в руке незнакомца оказался вороненый маузер. Браконьеры и порубщики не раз стреляли в него из-за деревьев убойными жаканами на кабана и лося, грозили топорами, замахивались дрекольем. Но Петр Егорыч с такой шантрапой справлялся на «раз-два». Богатырь с неожиданной для его неуклюжей фигуры ловкостью вскочил и вразвалочку подошел к лесничему. Постояли они с минуту – лоб в лоб – как два медведя. Настолько близко, что бородами сплетались. Дышали друг на друга жарко – разве что не рычали. Оба – хозяева, которым тесно у этого костерка, в этом лесу да и во все мире божьем, пожалуй. – Чистый Топтыгин ты, батя! Вот такие б у меня были – до последнего гада всех полицейских да стражников переломали бы, – первым сбросил груз повисшего в воздухе напряжения атаман Александр Лбов. Да-да, это был он – непомерно уставший, загнанный в тупик, но несломленный демон революции, долго державший в страхе слуг самодержавия на всем рабочем Урале. Окольными путями Лбов добрался до Очера, чтобы прощупать местных мастеровых – может, кто и сгодился бы в его поредевшую боевую ватагу. Верных людей у него осталось – всего ничего: один ершок, свари ухи горшок… Лучшие погибли в боях или схвачены полицией, к дружине прибилось много авантюристов, а то и вовсе откровенных бандюг, и такую разношерсть Лбов едва-едва удерживал хоть в жалком подобии дисциплины. И, казалось, уже не он управлял ватагой, а она им. Но после того как в поселке появилось подполье РСДРП, осуждавшее лбовскую партизанщину, очерские рабочие с прохладцей отнеслись к визиту атамана. – Чаёк хлебаете, а товарищи мои под пулями жандармскими да казачьими пиками гинут. Все вам газетёшки да тары-бары, а как до драчки дойдет – по кустам да мамашиным подолам попрячетесь! – Лбов, не жалея самолюбия собравшихся, зло выплевывал гневные слова. – Пробрехали, просорочили революцию, боягузы… – Ты бы, мил человек, поделикатней в чужом лесу-то себя вёл – тут у нас уремы глухоманные, грубияны часто пропадают! – рассердился Петр Егорыч. – Ха-ха-ха, отец! Не впрягался бы за земляков – они люди взрослые! – рассмеялся атаман. – И не держи сердца на Сашку Лбова! Просто устал я ждать, пока вы, товарищи дорогие, языки из одного места вынете! Уремы у них, видите ли… Да в этих чащах уже давно отряды должны гулять, как у нас за Камой! Страх наводить на угнетателей, чтоб земля у них под пятками горела! – Александр Михайлович, – не страшась, положила руку на плечо Лбова Елена Пищалкина. – Зачем вы нас обижаете зря? – Да я не про тебя, Леночка, упаси Бог! С тобой, милая, да лесником этим матёрущим я хоть сейчас на баррикады! – суровый разбойник удивительно нежно прижался губами к ладони маленькой подпольщицы. – Я вон про тех архаровцев, что глаза от меня прячут. Стыдно, небось, братва? – Не пришло их время еще, но, поверьте, когда придет – не дрогнут ребята, поведут себя правильно и других за собой увлекут, – убежденно промолвила Пищалкина, но Лбов в ответ лишь грустно улыбнулся. Он встал с пенька – прямой и гордый, выше всех на две головы, залихватски свистнул, из глубины леса ему отозвались зловещим филиньим уханьем – Петр Егорыч еще раньше по следам приметил, что в чаще атамана дожидались сотоварищи, охраняли его. Лбов, не прощаясь, пошел напрямик – леса он не боялся, для него он уже давно был домом родным. Шагал широко и смело, ухарски напевая песенку, которую со времен Ермака наизусть знала вся отпетая прикамская вольница; шел, не выбирая дороги, шумно треща сучьями, под ноги не глядел. Честно и открыто, как делал всё в своей жизни – таким его и запомнил Петр Егорыч… – И твое не пришло еще время, парень, – лесничий с нескрываемой жалостью покачал головой, проводив глазами последнего русского витязя, и горестно подумал: «Не жилец…»
А жить Александру Михайловичу Лбову и вправду оставалось всего ничего. В 1908 году герой, что поставил собственную жизнь ни во что, преданный провокаторами, будет схвачен и казнен в городе Нолинске. Волю его сломить никому не удастся, от покаяния и от исповеди Лбов презрительно откажется, прямо как тот самый революционер с известной картины Ильи Репина. Но еще долго народная молва будет слагать былины и легенды о своем горемычном заступнике… Яков Свердлов буквально сразу после своего визита в Очер будет арестован и водворен в Пермскую губернскую тюрьму. Будущий председатель ВЦИК молодой Советской России, второй, после Ильича, лидер партии скоропостижно скончается в 1919-м от простуды, которую начал зарабатывать еще в 1906-м – в стылых тюремных казематах Перми. Погибнет в сибирской ссылке смелая «пигалица» Елена Андреевна Пищалкина. В новогоднюю ночь 1907 года доберется-таки, как и обещал, и до нее шустрый исправник. На суде молодая подпольщица будет вести себя не менее достойно, чем Александр Лбов, и найдет в себе силы крикнуть палачам: «Долой самодержавие! Да здравствует революция!» Туда же, в Сибирь, сбежит от расправы Федор Прокопьевич Балахонов, первый очерский знаменосец, и в 1912 году станет свидетелем Ленского расстрела – кровавой расправы царизма с рабочими золотых приисков. Многие не дожили до победы над самодержавием, но их правое дело зазря не пропало. Права была Леночка Пищалкина: когда пришло время, большинство уцелевших в схватках с царизмом маёвщиков взяли в руки оружие, безжалостно смели догнивавшую свой век монархию и насмерть бились за власть Советов на фронтах Гражданской войны. А Петр Егорыч и после Октябрьской революции служил лесничим до самой своей смерти. Он-то и сберег для очёрцев живописный сосновый бор, знаменитый Барский лес, но, главное – крупицы памяти о первых буревестниках светлого будущего…
Последние комментарии
18 часов 59 минут назад
19 часов 17 минут назад
19 часов 26 минут назад
19 часов 27 минут назад
19 часов 30 минут назад
19 часов 48 минут назад